Бойня
Шрифт:
В одной из кучек, кучковавшихся у столпа, кто-то вдруг в пылу завязавшейся дискуссии заорал, завизжал, сцепился, упал под ноги остальным и закрутился клубком из нескольких пар рук и ног. Обступившие драчунов били их древками флагов и плевались. Но утихомирить спорящих не удавалось.
— Горячий народ-то в городе, — философски заметила Охлябина.
— Молчи, сука! — прошипел на нее Додя Кабан. — Чего ты можешь понимать в этом! Тут, дура, борьба идей! Тут судьба Подкуп олья решается!
Охлябина надулась и отвернулась от Доди. Она пока ни черта не понимала и не хотела скрывать этого, строить из себя шибко умную.
Мустафа
Наконец они подошли настолько близко, что прогорклый ветер начал доносить обрывки слов:
— Обалдуи! Недоумки безмозглые… процесс пошел! Выродки… набитые! И не будет вам… Свобода, равенство, братство, мать вашу!
Ничего понять было невозможно. Но старичок Мухомор задрал нос, закатил выцветшие глазенки и сказал с придыхом:
— Как по писанному загинает. Одно слово — пророк! Внемлите, деревенщины!
Тата дал подзатыльника и Мухомору, чтоб не зазнавался. Тот кубарем полетел с ног. Но тут же встал, отряхнулся и захихикал, как ни в чем не бывало. За свою некрасивую выходку сам Тата получил затрещину от Кабана, прямо на ходу, не время было останавливаться, ведь слова правды звучали все отчетливей.
— И как богатому верблюду, мерзавцы, не пролезть в игольное ушко, так и всякой окопавшейся сволочи не проползти на своем скользком брюхе в рай демократии! Я вам говорю! Ибо погрязли!
Трезвяк замер как вкопанный. Он не мог поверить своим ушам.
Мустафа дал ему пинка.
— Чиво стоиш!
— Это же Буба, — еле слышно пролепетал Трезвяк.
— Какая ишо буба! — не понял Мустафа.
— Чокнутая… тьфу, Чокнутый! — от волнения язык у Трезвяка начал заплетаться. — Буба Чокнутый, односельчанин наш!
— Молчи! — вдруг оборвал его Додя Кабан. Он чего-то внезапно перепугался, зрачки расширились, ноздри раздулись — вот-вот пар повалит.
Трезвяк смолк, от греха подальше. Один только старичок Мухомор поглядел на него сочувственно, пожалел, но сказать ничего не сказал, лишь слезу смахнул с дряблой, поросшей старческим мхом щеки.
Пламенный оратор стоял на хлипкой, трескуче-покачивающейся, но высокой трибуне прямо меж огромных шаров. Отсюда, снизу, лобасто-ушастой головы гениальнейшего мыслителя видно не было, она терялась где-то в заоблачных высях, там, где ей и надлежало пребывать. Но рука оратора, воздетая к небесам, указующим перстом напоминала о незримом божестве.
— Разве так он завещал жить вам, ублюдки?! Аки тупая и богомерзкая саранча бродите вы тут, у стоп моих, и не разумеете ни хрена! Разве так живут в цивилизованном мире?! Нет! Не так! Где свобода у вас, выродки, где лавки, где магазины, где рынки свободные, вас я спрашиваю, отступники и негодяи, где… колбаса?! Нет! Нет у вас колбасы! Ибо господь оставил вас… и прах Учителя вашего, — перст снова вонзился в небеса, — корчится и стонет во гробе своем! Ибо порушены заповеди! Ибо нельзя так больше жить! Без колбасы! Без демократии! Без права каждого на самоопределение! Без су-веринитету, мать вашу! Простым пилигримом — странником с посохом в руке моей прошел^ по святым местам За-барьерья!
Народ разом затих, все затаенно, ожидая неведомого и сладостного, воззрились на оратора. Трезвяк осторожно вертел головой и все видел: горожан
— …вы мне не поверите, ибо дураки неверующие. Но захожу я в огромный сверкающий дом… а там висят гроздьями, лежат связками… тысячи, сотни тысяч колбас! Маленьких, больших, кругленьких, длинненьких, розовеньких… аки во храм попал я небесный! аки в райскую обитель! и упал я без чувств, кретины, от великолепия этого, кое вам не узреть никогда! от благовония и изобилия! И откачали меня люди добрые, ибо там все добрые и праведные, и накормили семью колбасами, и испытал я блаженство неземное, и понял я как жить надо!
Напряжение в толпах достигло молитвенного экстаза, многие тряслись, роняли на животы и землю слюну, чмокали, цокали, присвистывали… и внимали, внимали.
— Но вернулся я в обитель мою, болваны! И узрел, что вокруг меня слепые, глухие и тупые! Ибо кого наказать Господь желает, тому из его дурной башки остатки мозгов он вышибает! Во мраке живете и в мерзости! Муравейником скотским и бессмысленным! Где движения у вас, где партии?! Нет ни хрена! Вот гляжу я на вас, незрячих и неслышащих, и вижу одних баб тыщи, аки муравьев в отстойнике! А где бабское движение?! Где борьба за равные права с мужичьем?! Где эмансипация, я вас спрашиваю, дуры?!
Над площадью под столпом загудело, закружило, забурлило пуще прежнего. Бабы и девки завизжали, закричали, набросились с руганью на стоящих рядышком мужей и братьев, любовников и прохожих, особо пьикие вцепились когтями в рожи… и такое пошло было.
Но величественным жестом оратор остановил накатывающую бурю.
— Нет! — завопил он оглашенным пророком. — Не место и не время! Остановитесь, сестры мои! И вы, братья! Слушайте и зрите лишь! Запоминайте и открывайте сердца свои, чтобы нести дальше! Ибо каждый из вас пойдет и понесет! В городища и веси! Аки апостолы нового мирового порядка! Аки архангелы переустройства Подкуп олья! И воздается вам по делам вашим! И будет вам с избытком и демократии, и воли, и колбасы! А придя в селища свои и норы, поднимайте люд одуревший от спячки! Записывайте в партии! Создавайте бабские сходки! Вздымайте молодежь! И изменим мир наш проклятый и дикий! И вольемся в семью народов! Вольемся, я вас спрашиваю, ублюдки?!
— А-а! Вольемся-я!!! А-а-а!!! — заревело со всех сторон, загудело, запищало, замычало, затопало и захлопало в порыве всенародной поддержки.
Трезвяк тоже захлопал в ладоши и заорал, на всякий случай, а то еще примут за чужого или, не дай бог, за провокатора. Бить начнут, могут и вовсе пришибить. Народ! Рядом заходились изо всех сил пузатый и замотанный своим вечным шарфом Додя Кабан, лысая с длиннющими пейсами, совсем сдуревшая от свободы и ража Марка Охлябина, круглоголовый и потный Мустафа, дерганный, разболтанный и нескладный Кука Разумник, больше походящий на куклу на веревочках, чем на нормального мужика. Тата Крысоед наяривал сразу в четьфе ладоши, подпрыгивал, наступая всем на ноги, и орал: