Божий гнев
Шрифт:
Прошка, другой ротмистр рейтаров, не обладал ораторским даром, но от этого не был лучше. Он шептал на ухо, подталкивал локтем, наушничал, а с виду, казалось, играл пассивную роль. Лишь иногда, если что-нибудь очень донимало его, разражался криком и ругательствами. Худой длинный Прошка не мог сидеть спокойно, ерзал, что-то поправлял на себе, разводил руками и этим выдавал внутреннее беспокойство.
Он был отличным подстрекателем.
Около этих двух постоянных гостей подканцлера группировались крикуны со всего войска и ополчения,
Выделялись в кружке подканцлера еще: Снарский, ротмистр Замойского, Банковский, из отряда хорунжего Конецпольского, и Моравец, из полка Любомирских. О других, собиравшихся каждый день, трудно было что-нибудь сказать. Мало чем отличались друг от друга.
Снарский был с виду ретивым в поле и в битве и слыл за отчаянного храбреца; но в действительности кричал громче всех в час битвы, подгонял других, а сам придерживался задних рядов. Зато после сражения, в палатке, он лучше всех рассказывал о бое, и хотя часто никто не мог подтвердить его россказней, они принимались за чистую монету и передавались из уст в уста.
Упаси Боже, если кто-нибудь выражал сомнение! Снарский тотчас принимался неистово клясться и божиться:
— С места не сойти! Провалиться мне сквозь землю! Разрази меня гром!
Подобных клятв у него имелся большой запас, и, припечатавши ими свое сообщение, он всем затыкал рты.
По мнению Снарского, войско всегда было обижено, а все его провинности следовало прощать.
— Мы отдаем нашу кровь, нашу жизнь, наши головы, — кричал он, — а нам хлеба отпускают лишь столько, чтоб мы не умерли с голода. Panis bene merentium! A кто его ест? А? Паны? Нам, беднякам, и крошек не перепадает. Мы должны смотреть на пирующих богачей и облизываться, как Лазарь.
Снарский, имевший знакомых во всем лагере, распространял этот дух недовольства и возмущения. Не было решения, которым бы он остался доволен; во всем он видел, так же как Прошка, хитрость, коварство и подвох.
Банковский был прежде всего веселым товарищем и отчаянным питухом. Хохот его разносился так далеко, что по нему узнавали о его присутствии. Был он подручным крикунов, мастером разносить и собирать вести. Толстый, плечистый, сильный, он готов был угощаться день и ночь и, заснув на полчаса тут же за столом, начинал: «de noviter repertis».
Поить его можно было всегда, — никогда не отказывался.
Наконец, Моравец, который служил уже во многих полках и переходил из одного в другой, был человек с достатком, богаче их всех, замкнутый в себе, осторожный, прирожденный заговорщик. Его считали жадным и скупым, так как он никогда еще никого не угостил чаркой вина. Зачем он вертелся около беспокойных людей и водился с ними, было не совсем ясно. Но где кричали и бурлили, туда и он являлся и поддакивал.
Радзеевский рассчитывал главным образом на Казимирского и Снарского. Эти двое были у него ежедневными гостями. Когда у подканцлера не было времени, Казимирский даже заменял его в роли хозяина, принимал гостей, распоряжался прислугой и держал себя, как дома.
Не было дня, когда бы кто-нибудь из этих подручных не приводил нового гостя, наперед хорошенько позондировав его, подходит ли он к их компании. Эти новые прозелиты в свою очередь приводили других — и у подканцлера по вечерам не бывало пусто. Он сам являлся к гостям, засиживался с ними иногда очень долго и хотя не выдавал своих планов, но и не скрывал своих мнений. Главным образом высмеивал короля и предсказывал ему всякие беды.
«Хоть бы других слушался, — говорил он, — так нет! Баб, королеву готов слушаться, а опытных вождей ни за что».
Уже по пути от Люблина к Красноставу это подстрекательство против короля постоянно росло, а после происшествия с письмом и отъезда подканцлерши дошло до открытого издевательства.
Все, что король постановил на совете с гетманами, оказывалось глупым и вредным. Повешение шпиона называли возмутительной жестокостью; а когда жители начали жаловаться на бесчинства солдат и оказалось, что двое ротмистров — Павловские, ограбили Двор под Свитажевом и учинили там насилия, король приказал предать их военному суду и судить без всяких послаблений. Не было сомнения, что их приговорят к виселице.
Как раз в это время должен был состояться суд, и приятели Павловских жаловались и беспокоились.
В этот день под шатром подканцлера обсуждали дело Павловских.
Среди горячих споров вошел Радзеевский, которого Казимирский встретил вопросом:
— Что с беднягами Павловскими?
Радзеевский махнул рукой.
— Что? Читайте заранее «requiem aeternam»! — воскликнул он и показал на горло. — Согласно гетманским постановлением, их могут приговорить только к смертной казни.
— Но король может помиловать их! — крикнул Снарский. — Был же случай, когда подканцлер литовский выпросил, заплатив четыреста злотых, помилование писарю своей венгерской пехоты, приговоренному к смерти за то, что приволок в обоз связанного шляхтича.
Радзеевский, смеясь, ответил:
— Если б я дал восемьсот за каждого из Павловских, то вызвал бы только смех и нарекания; король с каждым днем становится все более жестоким. Ему кажется, что чем суровее он будет, тем лучшим вождем окажется!
Снарский крикнул из-за стола:
— Ведь никакого убийства не было! Парубков только изранили, а с девчатами что особенного сделается? Ведь не умерли же они от этого! Двор, говорят, шляхетский; да разве во время войны голодный человек будет разбирать! Кто подвернулся, тот и неприятель. Павловский клянется, что хозяйка велела челяди стрелять из пищалей. Он и рассердился, а раз выломали двери и ворвались, то, очевидно, никого не пощадили. Известно, что позволяет себе жолнер во время войны, хотя бы и в своей стране.