Бозон Хиггса
Шрифт:
Надежды у меня не было никакой, и я знал это с самого начала. От мамы у меня не было тайн, я, конечно, рассказал ей, какая Марина красивая и вообще… «Тебе только шестнадцать, — сказала мама, — у тебя первая любовь, сколько еще будет девушек, ты о Марине и вспоминать не станешь. Со всеми мальчиками в твоем возрасте это случается, и с девочками тоже. Думаешь, девочки в этом отношении от мальчиков отличаются? Я вот, когда мне столько же было, помню, влюбилась без памяти в нашего классного наставника»… Всё это были слова, а я мечтал, чтобы Марина после школы разрешила мне понести ее портфель. Сначала портфель понести, потом сказать что-нибудь остроумное, она засмеется, как только она одна и умела… Но я всегда опаздывал, и пару раз схлопотал от Ахмеда из параллельного класса, неделю хромал и за бок держался, а Марина на меня не смотрела.
Может,
Я шел по нашей улице Гёте, там вдоль тротуара росли деревья, огромные акации. До звонка время еще оставалось, я не торопился, шел и думал: хорошо бы Инна Владимировна, математичка наша, устроила сегодня контрольную, потому что тема была замечательная, не помню, какая именно, но думал я об этом, когда за акацией увидел Марину с Ахмедом — они поставили портфели на тротуар и… не целовались, это было бы слишком, утро все-таки, оживленная улица, ребята в школу бегут. Они просто стояли и смотрели друг на друга. И я понял… Нет, ничего я не понял, мыслей у меня вообще не было. Будто выключили что-то в мозгах. Что происходило потом, я, конечно, помню, но так, будто не со мной. Будто я сижу в кино и смотрю фильм ужасов Хичкока, когда всё происходит медленно-медленно, и понимаешь, что сейчас… ждешь, а оно всё не случается, и вдруг… Так и я: помню, что повернулся и пошел домой, а был ли со мной портфель? Может, я его бросил на улице? Еще помню: ключ в скважину не влезал, я тыкал-тыкал… может, если бы еще несколько минут потыкал, то пришел бы в себя, и ничего не случилось бы. Но дверь я все-таки открыл, пошел на кухню, там в углу стояла большая коробка, а в ней всякие вещи, инструменты, и веревка лежала, я ее достал и, будто сто раз уже этим занимался, соорудил петлю, а другой конец привязал к большому крюку, что торчал из потолка. На крюке когда-то висел плафон, но сосед Вазген его снял, потому что мама попросила сделать свет над плитой. Я и не думал, что крюк может выпасть, веревка — соскользнуть, петля — не затянуться… Я вообще не думал, а память только фиксировала, как тупой стенограф, научившийся записывать значками, не понимая смысла.
И всё. То есть, я хочу сказать, был мгновенный приступ ужаса, когда я стоял на табурете и делал шаг… страшная боль в горле… мир завертелся и выключился…
Знаете, отец Александр, я увидел ангелов. Честно. Это продолжалось… не знаю сколько. Наверно, минуту — пока умирал мозг. Что-то в нем переклинивалось. Много позже я читал о туннеле (не было никакого туннеля), о светлом пятне (и пятна не было), о голосах умерших родственников (не было и голосов тоже, наверно, потому что родственников, на войне погибших, я никогда не видел). Мне явились ангелы — белые существа с огромными крыльями, они кружились вокруг меня, пока я то ли летел куда-то, то ли, наоборот, падал. Они могли мне помочь, поддержать, но не делали этого, только кружили, а потом улетели. И всё для меня кончилось.
Я умер.
4
Или не умер? Не получилось? Не хватало еще действительно умереть, чтобы меня хоронили, а Марина пришла на похороны с Ахмедом, он над моей могилой рассказывал бы ей анекдоты, а она смеялась — заливисто, как только она и умела…
Такой была первая мысль, когда я открыл глаза и увидел…
Нет, правильнее сказать: такой была первая мысль, когда я увидел… потому что глаза я, вообще-то, не открывал, они у меня были открыты, и смотрел я очень внимательно и, похоже, давно, потому что глаза слезились, и я протер их пальцами, прежде чем понял, что происходит странное.
Я точно помнил, как минуту (или прошло больше времени?) назад влез на табуретку и повис в воздухе, ломая шейные позвонки. Я точно помнил, как минуту назад у меня хрустнуло что-то в горле, и была дикая боль, а потом появились и растворились в воздухе ангелы.
Ничего на самом деле у меня не болело — я сразу понял, что это моя ложная память, точнее, одна из двух теперь моих ложных памятей — вдруг включилась в самый неподходящий момент. С памятью всегда так — думаешь когда надо о чем положено, и вдруг вспоминается, как мама заняла денег у своей подруги Доры, и мы втроем (не с Дорой, конечно, — папа, мама и я) поехали отдыхать на дачу в Шувеляны. Инжировые деревья (правда, плоды еще были зеленые), песчаные барханы, километр до пляжа, гамак, подвешенный на деревьях во дворе, я там спал днем, мама жарила яичницу с помидорами, а папа приезжал после работы, ему до дачи было ближе, чем до города, он тогда работал на промысле…
Дачу я всегда вспоминал с удовольствием, а то, что явилось вдруг… Ужасно, но я точно знал, что это случилось со мной, это была моя память и моя другая жизнь, так страшно закончившаяся только что и перекатившаяся целиком… Откуда? Куда?
Когда память вошла в меня, потеснив другую мою память о другой моей прервавшейся жизни, я сидел на «политическом часе». Нас оставили после уроков, все старшие классы, и завуч Мартын Ервандович, без обеих ног, оставленных в сорок третьем где-то в Белоруссии, рассказывал о последних международных событиях, о том, что Мао совсем обезумел, и все люди доброй воли должны объединиться против китайской угрозы. Если не прекратить сейчас безумную экспансию пекинского диктатора, то завтра у Китая появится атомная бомба, и тогда станет совсем туго, в том смысле, что у Кормчего возникнет (да уже и зреет, все знают) желание отторгнуть от Советского Союза Сибирь и Дальний Восток, и все народы Азии должны вместе с народами Европы и Америки, ну, может, Африка тоже присоединится, не говоря об Австралии…
А я думал: это из-за Маринки Аллахвердовой я руки на себя наложил? То есть мог наложить? То есть наложил, да, я еще рукой по шее провел, так и ощущая жесткое прикосновение веревки. Шея на самом деле ничуть не болела, но память была такой острой, что я боялся глотнуть…
Обернулся и посмотрел на четвертую парту у окна — Марина там сидела со своей вечной подругой Танькой Теплицкой. Ну-ну, подумал я, из-за этой коровы еще и страдать? Да лучше повеситься! Странная была мысль после того, как я действительно… Марина уловила мой взгляд, скорчила рожу, как она умела, и стала действительно похожа на корову, жующую траву. Я отвернулся и стал смотреть на карту, которую Мартын развесил на доске: Дальний Восток, советско-китайская граница, здесь китайцы строят военные укрепления, и вам, мальчики, когда вы пойдете в армию, надо будет сражаться против угрожающей нам желтой напасти…
Так о чем я, отец Александр?.. Простите, мысли, будто белки, — скачут, как хотят. Не то что память. Три мои памяти, две старые и одна новая, разделились в голове на три русла, будто три дороги, идущие параллельно. Я никогда не путал себя с другим собой, ни разу. Это, наверно, как с языками… Мне языки не давались, я более или менее выучил английский, потому что он мне оказался нужен по работе… не везде, правда, но бывало. Читал литературу, научную, конечно, с художественной было сложнее. Но знал людей-полиглотов, которые свободно говорили на двух десятках языков и уверяли, что никогда не путают и не вставляют французские слова в португальскую речь, а латынь — в современный итальянский. Я тоже… только не с языками, а с собственной памятью.
Вот. Той ночью я лежал на своей тахте за занавеской, накрывшись с головой одеялом, и думал, как другие справляются с реками своих памятей. Мама, например. Она была очень чувствительной женщиной, чуть что — в слезы. Жизнь была такая, что я редко видел маму не заплаканной, разве что в летние месяцы, когда мы ездили на дачу, и она обо всем забывала, кроме меня, папы, моря и яичницы с помидорами, которую жарила каждый день, а бывало, и дважды, если на ужин папа ничего не привозил из промыслового магазина, где по рабочим карточкам можно было и мяса купить — когда его завозили, конечно.
Я лежал и думал: может, спросить завтра у мамы (спросить у папы мне в голову не приходило — просто не приходило, и всё), как она справляется со своими воспоминаниями. Это ж рехнуться можно! Впрочем, я уже тогда знал, что не рехнусь — никто от этого с ума не сошел, значит, и мне не грозит. Нужно держать памяти в себе, рассказывать только о том, что происходило в этой моей жизни, той, что я помнил… ну, скажем так, под номером первым, а об оборванных дорогах номер два и три никому говорить не надо — наверно, это страшный проступок, вроде как выходить на улицу голым. Никто никогда (при мне, во всяком случае) не рассказывал о своих «других» воспоминаниях.