Братья и сестры
Шрифт:
"И с чего это ты взяла? – думала Анфиса. – Человек как с человеком разговаривает… До тридцати пяти дожила, а тут невесть что в голову взбрело…"
И ей уже казалось теперь, что все те особенные взгляды Лукашина, которые так волновали и смущали ее, она выдумала сама, что Лукашин, наверно, и не думает о ней. Да и с чего ему думать, когда своя семья под немцем? А она-то, она-то – как девчонка глупая. Совсем из ума выжила. И все-таки как ни стыдила, ни отчитывала она себя, на душе у нее было неспокойно. Она все время томилась каким-то неясным ожиданием и постоянно оглядывалась на дорогу.
Пахучая
И вдруг, когда она уже ни на что не надеялась, ничего не ждала, в переулке раздалось знакомое покашливание. Она едва не вскрикнула от радости. К ней шел Лукашин с Митенькой Малышней.
Не обращая внимания на крапиву, с полным передником травы, она почти бегом кинулась к воротцам.
– Принимай гостей, Петровна, – издали замахал рукой Митенька Малышня. Иван Дмитриевич конфет раздобыл – чай пить будем.
Анфиса вытряхнула зелень из передника и, вся разогретая, пахнущая травой и землей, вышла из огорода:
– Милости просим…
Она вспыхнула, встретившись глазами с тревожным, вопрошающим взглядом Лукашина.
Не успели, однако, они подняться на крыльцо, как где-то совсем рядом резануло:
– Убили… о, убили!..
Все трое с тяжелым предчувствием посмотрели друг на друга. Кого еще осиротила война?
В ту же секунду из-за дома показалась раскосмаченная, как ведьма, Марина-стрелеха. Поднимая пыль босыми ногами, она тащила за ворот упиравшегося белоголового ребятенка и дурным голосом причитала:
– Убили… Середь бела дня убили…
– Да говори ты!.. – вне себя крикнула Анфиса.
– Петеньку моего… петушка моего беленького…
– Тьфу ты господи! С ума сводишь… я думала – опять похоронная.
Запыхавшаяся стрелеха гневно сверкнула здоровым глазом:
– Так-то ты меня, старуху беззащитную… – Потом, разглядев Лукашина, снова заголосила: – Родимушко ты мой!.. Ты хоть пожалей.
– Да ты отпусти, Викуловна, отпусти Ванятку-то, – вступился за мальчика Митенька. – Он и так не убежит.
Лукашин молча отвел от ворота мальчика руку Марины, погладил его по голове.
– Ну ладно, говори… Чего еще стряслось? – поморщилась Анфиса.
– Ох, роднуша, не спрашивай… – заломила руки Марина. – Сижу я это дома, родимые, и уж так под грудями щемит, так щемит – места не найду. Дай-ко, думаю, выгляну – уж не горит ли где. Только я открыла ворота, слышу, визжат на задворках: "Бей белого, бей!" У меня так все и оборвалось. Долго ли, думаю, до греха – убьют друг дружку. Ведь все только в войну и играют. Оногдась Фильку у Лапушкиных едва не порешили. Енералом немцем назначили…
Анфиса недовольно оборвала:
– Будет тебе сказки-то рассказывать.
– Нет, нет, почто… – спохватился Митенька, с раскрытым ртом слушавший Марину. Он переводил голубые глазоньки с одного лица на другое, и в них светилось такое неподдельное, чисто детское любопытство, что Анфиса, вдруг смягчившись, подумала: "Как есть Малышня…"
– Ну назначили Фильку в енералы… – услужливо напомнил Митенька.
Но Марина, переняв недовольный взгляд Анфисы, вернулась к своей беде:
– Ну бегу я на задворки-то, что есть моченьки бегу. Разбойники, кричу, что делаете-то? А этот щенок-то, – указала она на мальчика, – стоит, плачет: "Мы, говорит, Марина, твоего петуха убили". Взглянула я на побоище-то, а там и впрямь мой петушко. Кругом перо да перо, а он, голубчик, лежит на бочку да эдак одним-то крылышком взмахивает, головушку вытянул да так глазком-то одним бисерным смотрит на меня – жалостливо-жалостливо… Взяла я его, гуленьку, на руки, а он уж и дух спустил.
По морщинистому, как растрескавшаяся земля, лицу старухи катились слезы.
– Ладно, успокойся, – сказала Анфиса и, легонько взяв Ванятку за подбородок, приподняла его голову. – Что же это вы натворили?
Мальчик засопел, надул губы.
Молчание ребенка привело Митеньку в восторг:
– Не скажет, истинный бог – не скажет. Это у них тайна военная, я уж знаю. Верно говорю, Ванятка?
– Верно, – пробормотал мальчик, вот-вот готовый расплакаться.
Анфиса, сдерживая улыбку, напустила на себя строгость.
– Как это не скажет? Ну, мне не скажет, а Ивану-то Дмитриевичу? Знаешь, кто он? – кивнула она на Лукашина. – Командир Красной Армии. Ему все секреты говорить надо.
Ванятка недоверчиво покосился на Лукашина, затем перевел взгляд на Митеньку: так ли, мол, не обманывают ли его?
– Не сумневайся, Ванюшка. Истинно, – всерьез подтвердил Митенька.
– Дак зачем же вы петуха убили? – снова стала допытываться Анфиса.
– А почто он белый…
– Ну и что?
– Ну и Сенька сказал, что белые никогда не побивают красных. А когда белый стал подсаживать красного, Сенька и говорит: надо, говорит, подсобить красному.
– Да какой красный, какой белый?
– Ты по порядку, по порядку, Ванятка, – внушал Митенька.
– Мы на конюшню ходили, а у Марины на задворках петухи дерутся: один белый – Маринин, а другой красный – Василисин. Ну а красный-то слабенький, стал, сдавать. Сенька и говорит: "Белый, говорит, не имеет никакого права. Этого, говорит, и в кине ни в одном нет". А Костя Семьин говорит: "Белые, говорит, как фашисты, завсегда народу вредили!" Да немножко и толкнул белого. А белый как рассвирепеет, рассвирепеет… – глазенки у Ванятки засверкали, и весь он теперь походил на боевого петуха, – да как кинется на красного петушка, а тот и с катушек… А Сенька закричал: "Ребята, говорит, бей белого"… Мы маленько побили, а он взял и окочурился… – и Ванятка расплакался.
Лукашин неловко опустился на корточки, притянул мальчика к себе.
Анфиса заметила, как дрожит его рука, обнимающая худенькие ребячьи плечи. Потом он вытащил из кармана пригоршню розовых засахаренных подушечек, начал совать их в грязные ручонки мальчика.
– Вот как, вот как тебе, Ванятка! – говорил Митенька Малышня, искренне радуясь такому исходу дела. – Пойдем со мной, а то ребята еще отнимут у тебя.
Легонько подтолкнув мальчика, он взял его за руку и повел на дорогу. Ванятка крепко сжимал в грязных кулачках конфеты и, постоянно оглядываясь назад, улыбался Лукашину розовым беззубым ртом.