Бремя страстей человеческих
Шрифт:
Он не останется в Лондоне. Тут все ему напоминает о его несчастье. Филип дал телеграмму дяде, что едет в Блэкстебл, и, наспех уложив вещи, отправился первым же поездом. Ему хотелось сбежать из убогого жилья, бывшего свидетелем стольких страданий. Ему хотелось вдохнуть свежего воздуха. Он сам себе был противен. И понимал, что близок к помешательству.
С тех пор как Филип вырос, ему всегда предоставляли в доме дяди самую лучшую комнату для гостей. Она была угловая, и одно из ее окон заслоняло большое старое дерево, зато из другого были видны сад и поле; за ними расстилались просторные луга. Филип помнил обои в этой комнате с детства. На стенах висели старомодные акварели, свидетели ранней викторианской поры, написанные другом детства священника. В них было какое-то поблекшее очарование. Туалетный стол был задрапирован туго накрахмаленной кисеей. В комнате стоял высокий комод. Филип вздохнул от удовольствия: он раньше и не подозревал, как ему все это дорого. Жизнь в доме шла по давно заведенному порядку. Мебель тут никогда не переставлялась, священник ел всегда одно и то же, говорил одно и то же,
И все-таки он не мог справиться с собой. Каждый стук почтальона заставлял биться его сердце: а вдруг принесли письмо от Милдред, пересланное лондонской хозяйкой; но в душе Филип знал, что письма не будет. Теперь, размышляя более спокойно, он понял, что попытка заставить Милдред его полюбить была с самого начала безнадежной. Кто знает, какие токи идут от мужчины к женщине и от женщины к мужчине и превращают одного из них в раба; людям удобно называть это половым инстинктом, однако, если это только инстинкт, почему он рождает такое бурное влечение к одному существу, а не к другому? И влечение это непреодолимо: рассудок не может его побороть, дружба, признательность, расчет теряют рядом с ним всякую власть. Он не привлекал Милдред физически, и потому, что бы он ни делал, это не производило на нее никакого впечатления. Мысль эта возмутила его: значит, страсть превращала человека в животное? Он внезапно понял, что людское сердце — темный омут. Оттого что Милдред была к нему равнодушна, он считал ее бесполой; ее малокровный вид, тонкие губы, узкие бедра, плоская грудь и вялость движений подтверждали его предположение; но вот оказалось, что и она способна на внезапный порыв страсти, который заставил ее пожертвовать всем, чтобы эту страсть удовлетворить. Ему всегда была непонятна ее связь с Эмилем Миллером; казалось, она так не вяжется с характером Милдред, и та до сих пор сама не могла объяснить, почему ее влекло к этому немцу; но теперь, после встречи Милдред с Гриффитсом, Филип понял, что и тогда произошло то же самое: Милдред просто потеряла голову — ею владела похоть. Филип силился разгадать, чем же обладают те двое, что ее так неудержимо к ним влечет. Оба они любили пошловато подурачиться, и это тешило ее примитивное чувство юмора и природную вульгарность; однако покоряла ее, по-видимому, откровенная чувственность, которая была отличительной чертой как одного, так и другого. Милдред кичилась своей «светской» деликатностью, которую пугает всякое соприкосновение с изнанкой жизни; она считала естественные функции организма чем-то непристойным; для самых простых понятий употребляла возвышенные выражения, вычурное слово всегда предпочитала обыденному, но скотская похоть этих мужчин была словно удар хлыста, обжигавший ее худенькие белые плечи, — почувствовав его, она сладострастно содрогалась.
Филип твердо решил, что больше не вернется в ту квартиру, где столько страдал. Он написал хозяйке и предупредил ее, что освобождает комнаты. Ему захотелось, чтобы его окружали его собственные вещи. Он решил снять немеблированную квартиру — так будет и приятнее, и дешевле, а экономить было необходимо, ибо за последние полтора года он истратил почти семьсот фунтов. Ему придется быть крайне бережливым. Временами его охватывал страх, когда он думал о будущем: он был глупцом, просадив на Милдред столько денег, но он знал, что начнись все сначала — и он поступит точно так же. Его часто смешило, что друзья, судя по его лицу, скупо отражающему чувства, и по его медлительности, считают его человеком сильной воли, рассудочным и холодным, думают, что он чрезвычайно разумен, и хвалят за трезвость суждений; но сам Филип знал, что его невозмутимость — только инстинктивно найденная маска, которая служит ему, как защитная окраска бабочке; его поражало собственное слабоволие. Ему казалось, что его, как листок на ветру, уносят самые мимолетные чувства, а уж когда его захватывает страсть, он теряет всякую способность сопротивляться. Он совсем не умеет собой владеть. Людям кажется, что у него есть самообладание, просто потому, что он равнодушен к множеству вещей, которые трогают других.
Филип не без иронии вспоминал о философии, которую он для себя придумал, — она не очень-то ему помогла в нынешних обстоятельствах, да и вообще может ли интеллект всерьез помочь людям в критическую минуту жизни? Филипу казалось, что человеком скорее движет какая-то неведомая сила, чуждая ему и в то же время таящаяся в нем самом; она влечет его, как то могучее дыхание ада, которое без устали несло Паоло и Франческу. Человек принимает решение, но, когда наступает время действовать, он бессильно склоняется под бременем своих инстинктов, страстей и еще Бог знает чего. Он словно машина, которую приводят в действие две силы — среда и характер; разум его — только созерцатель, регистрирующий факты, но бессильный вмешаться; роль его напоминает тех богов Эпикура, которые наблюдают за людскими делами со своих эмпирейских высот, но не властны изменить ни на йоту того, что происходит.
79
Филип уехал в Лондон дня за два до начала занятий, чтобы успеть найти себе квартиру. Он поискал в районе Вестминстер-Бридж-роуд, но убожество этих улиц вызвало у него отвращение; наконец он снял квартиру в Кеннингтоне — эта часть города показалась ему тихой и слегка старомодной. Она напоминала немножко тот Лондон за Темзой, который знал Теккерей; на Кеннингтон-роуд, по которой когда-то проезжало огромное ландо, везя семейство Ньюкомов в Вест-энд, распускались
У Филипа постепенно скопились кое-какие пожитки: кресло, купленное им в Париже, стол, несколько рисунков и персидский коврик, подаренный Кроншоу. Дядя предложил ему складную кровать, в которой теперь, когда он больше не сдавал дом на лето, не было нужды; истратив еще десять фунтов, Филип купил себе все необходимое. Он заплатил десять шиллингов за то, что его будущую гостиную оклеили светло-золотистыми обоями; повесил один из парижских этюдов Лоусона, фотокопии «Одалиски» Энгра и «Олимпии» Мане, которыми он постоянно любовался в Париже во время бритья. В память о том, что он и сам когда-то занимался живописью, Филип прибил на стенку портрет углем молодого испанца Мигеля Ахурии; это было лучшее, что Филип нарисовал в своей жизни: обнаженный натурщик стоял, сцепив руки и крепко упираясь ногами в пол, вся его фигура дышала какой-то необычайной силой, а лицо выражало поразительную решимость. Самое страшное на свете — это когда люди, которым не дано таланта, упорно хотят заниматься искусством. Прошло время, и теперь Филип ясно видел недостатки своей работы, но она вызывала у него столько ассоциаций, что он ей все прощал. Он часто задумывался о судьбе Мигеля. Быть может, измученный холодом, голодом, болезнью, испанец умер где-нибудь в больнице или в приступе отчаяния покончил с жизнью в мутной Сене; однако с непостоянством истого южанина он мог сам отказаться от борьбы и теперь служить в какой-нибудь мадридской конторе, тратя свое пламенное красноречие на политику или бой быков.
Филип пригласил Лоусона и Хейуорда посмотреть свое новое жилище; они явились — один с бутылкой виски, другой со страсбургским паштетом, — и Филип обрадовался, когда друзья похвалили его вкус. Он бы пригласил и шотландца-маклера, но у него было всего три стула, и число приглашенных пришлось ограничить. Лоусон знал, что Филип был очень близок с Норой Необит, и рассказал, что встретил ее несколько дней назад.
— Она спрашивала о тебе.
Филип покраснел при упоминании о ней (он так до сих пор и не разучился краснеть от смущения), и Лоусон поглядел на него не без лукавства. Лоусон, который большую часть года проводил теперь в Лондоне, поддался влиянию среды: остриг волосы, носил благопристойный костюм и котелок.
— Я понял, что между вами все кончено, — сказал он.
— Да, мы не виделись несколько месяцев.
— Она мило выглядит. На ней была очень нарядная шляпка с уймой белых страусовых перьев. Видно, у нее неплохо идут дела.
Филип перевел разговор на другую тему, но продолжал думать о Норе и спустя некоторое время вдруг спросил:
— Как по-твоему, Нора на меня сердится?
— Ни чуточки. Она очень тепло о тебе говорила.
— Надо будет к ней зайти.
— Что ж, она тебя не съест.
Филип часто вспоминал о Норе. Когда от него ушла Милдред, он сразу же с горечью подумал, что Нора никогда бы так с ним не поступила. Его потянуло к ней — он мог рассчитывать на ее сострадание, но ему было стыдно: ведь Нора так хорошо к нему относилась, а он обошелся с ней гнусно.
«Эх, если бы у меня хватило ума остаться с Норой!» — подумал Филип, когда Лоусон и Хейуорд ушли и он курил перед сном последнюю трубку.
Он вспоминал часы, которые они так приятно коротали в ее уютной комнате на Винсент-сквер или в картинных галереях и театрах, — тихие вечера, проведенные в интимной беседе. Он не мог забыть, какой она была заботливой, как интересовалась всем, что интересовало его. Она любила его нежно и преданно; ее любовь была куда больше простого физического влечения, в ней проглядывало что-то материнское; Филип всегда понимал, что ее отношением к нему надо дорожить, что это бесценный дар богов. Теперь он решил отдаться на ее милость. Она, должно быть, тяжко перестрадала, но сердце у нее великодушное и она его простит; Нора не способна мстить. Может быть, лучше ей написать? Нет. Он явится к ней неожиданно, упадет к ее ногам — правда, зная себя, он понимал, что не сможет вести себя так театрально, но ему хотелось представить себе их встречу именно такой — и скажет, что, если она согласится принять его снова, он будет предан ей всю жизнь. Он излечился от своей ненавистной болезни, знает, какой достойный она человек, она может теперь на него положиться. Он стал думать о будущем. Вот они с ней на реке в воскресенье; они съездят в Гринвич (разве можно забыть чудесную прогулку с Хейуордом и красоту Лондонского порта — это было одно из самых дорогих его воспоминаний); в солнечные дни после обеда они с Норой будут сидеть в парке и тихо разговаривать; он засмеялся при одной мысли о ее веселой болтовне, которая лилась, как ручеек, журчащий по камешкам, — забавная, легкомысленная и своенравная. Мучения, которые он испытал, забудутся, как дурной сон.
Но, когда на следующий день, часов около пяти — в это время она почти всегда бывала дома, — Филип постучал в дверь, мужество вдруг покинуло его. Сможет ли она его простить? С его стороны было бестактно без спроса вторгаться в ее жизнь. Дверь отворила служанка — ее не было в те дни, когда он ходил сюда ежедневно, — и Филип осведомился, дома ли миссис Несбит.
— Спросите ее, может ли она принять мистера Кэри, — сказал он. — Я обожду.
Служанка побежала наверх и через минуту вернулась, стуча каблуками.