Брестская крепость
Шрифт:
В беде и нужде зрелость наступает рано. Пятнадцати лет, окончив школу первой ступени и став комсомольцем, Фомин уже чувствует себя вполне самостоятельным человеком. Он работает на сапожной фабрике в Витебске, а потом переезжает в Псков. Там его посылают в совпартшколу, и вскоре, вступив в ряды партии, он становится профессиональным партработником – пропагандистом Псковского горкома ВКП(б).
От тех лет дошла до нас фотография комсомольца Ефима Фомина – слушателя совпартшколы. Защитная фуражка со звёздочкой, юнгштурмовка с портупеей, прямой и упрямый взгляд – типичная фотография комсомольца конца двадцатых годов.
Ефим Фомин вырос беззаветным рядовым
Началась кочевая жизнь военного. Псков – Крым – Харьков – Москва – Латвия. Новая работа потребовала напряжения всех сил, непрерывной учёбы. Редко приходилось бывать с семьёй – женой и маленьким сыном. День проходил в поездках по подразделениям, в беседах с людьми. Вечерами, закрывшись в кабинете, он читал Ленина, штудировал военную литературу, учил немецкий язык или готовился к очередному докладу, и тогда до глубокой ночи слышались его размеренные шаги. Заложив руки за спину и по временам ероша густую чёрную шевелюру, он расхаживал из угла в угол, обдумывая предстоящее выступление и машинально напевая своё любимое: «Капитан, капитан, улыбнитесь!»
В Брестской крепости он жил один, и его не оставляла тоска по жене и сыну, пока ещё находившимся в латвийском городке, на месте прежней службы. Он давно собирался съездить за ними, но не пускали дела, а обстановка на границе становилась все более угрожающей, и глухая тревога за близких поднималась в душе. Всё-таки стало бы легче, если бы семья была вместе с ним.
За три дня до войны, вечером 19 июня, Фомин позвонил по телефону жене из Бреста. Она сказала, что некоторые военные отправляют свои семьи в глубь страны, и спросила, что ей делать.
Фомин ответил не сразу. Он понимал опасность положения, но, как коммунист, считал себя не вправе заранее сеять тревогу.
– Делай то, что будут делать все, – коротко сказал он и добавил, что скоро приедет и возьмёт семью в Брест.
Как известно, сделать это ему не удалось. Вечером 21 июня он не достал билета, а на рассвете началась война. И с первыми её взрывами армейский политработник Фомин стал боевым комиссаром Фоминым.
До войны Ефим Фомин был комиссаром по званию. На рассвете 22 июня 1941 года он стал комиссаром на деле. Героями не рождаются, и нет на свете людей, лишённых чувства страха. Героизм – это воля, побеждающая в себе страх, это чувство долга, оказавшееся сильнее боязни опасности и смерти.
Фомин вовсе не был ни испытанным, ни бесстрашным воином. Наоборот, было во всём его облике что-то неистребимо штатское, глубоко свойственное человеку мирному, далёкому от войны, хотя он уже много лет носил военную гимнастёрку. Ему не пришлось принять участие в финской кампании, как многим другим бойцам и командирам из Брестской крепости, и для него страшное утро 22 июня было утром первого боевого крещения.
Ему было всего тридцать два года, и он ещё многого ждал от жизни. У него была дорогая его сердцу семья, сын, которого он очень любил, и тревога за судьбу близких всегда неотступно жила в его памяти рядом со всеми заботами, горестями и опасностями, что тяжко легли на его плечи с первого дня обороны крепости.
Вскоре после того как начался обстрел, Фомин вместе с Матевосяном сбежал по лестнице в подвал под штабом полка, где к этому времени уже собралось сотни полторы бойцов из штабных и хозяйственных подразделений. Он едва успел выскочить из кабинета, куда попал зажигательный снаряд, и пришёл вниз полураздетым, как застала его в постели война, неся под мышкой своё обмундирование. Здесь, в подвале, было много таких же полураздетых людей, и приход Фомина остался незамеченным. Он был так же бледен, как другие, и так же опасливо прислушивался к грохоту близких взрывов, сотрясавших подвал. Он был явно растерян, как и все, и вполголоса расспрашивал Матевосяна, не думает ли он, что это рвутся склады боеприпасов, подожжённые диверсантами. Он как бы боялся произнести последнее роковое слово – «война».
Потом он оделся. И как только на нём оказалась комиссарская гимнастёрка с четырьмя шпалами на петлицах и он привычным движением затянул поясной ремень, все узнали его. Какое-то движение прошло по подвалу, и десятки пар глаз разом обратились к нему. Он прочёл в этих глазах немой вопрос, горячее желание повиноваться и неудержимое стремление к действию. Люди видели в нём представителя партии, комиссара, командира, они верили, что только он сейчас знает, что надо делать. Пусть он был таким же неопытным, необстрелянным воином, как они, таким же смертным человеком, внезапно оказавшимся среди бушующей грозной стихии войны! Эти вопрошающие, требовательные глаза сразу напомнили ему, что он был не просто человеком и не только воином, но и комиссаром. И с этим сознанием последние следы растерянности и нерешительности исчезли с его лица, и обычным спокойным, ровным голосом комиссар отдал свои первые приказания.
С этой минуты и до конца Фомин уже никогда не забывал, что он – комиссар. Если слезы бессильного гнева, отчаяния и жалости к гибнущим товарищам выступали у него на глазах, то это было только в темноте ночи, когда никто не мог видеть его лица. Люди неизменно видели его суровым, но спокойным и глубоко уверенным в успешном исходе этой трудной борьбы. Лишь однажды в разговоре с Матевосяном в минуту краткого затишья вырвалось у Фомина то, что он скрывал ото всех в самой глубине души.
– Всё-таки одинокому умирать легче, – вздохнув, тихо сказал он комсоргу. – Легче, когда знаешь, что твоя смерть не будет бедой для других.
Больше он не сказал ничего, и Матевосян в ответ промолчал, понимая, о чём думает комиссар.
Он был комиссаром в самом высоком смысле этого слова, показывая во всём пример смелости, самоотверженности и скромности. Уже вскоре ему пришлось надеть гимнастёрку простого бойца: гитлеровские снайперы и диверсанты охотились прежде всего за нашими командирами, и всему командному составу было приказано переодеться. Но и в этой гимнастёрке Фомина знали все, – он появлялся в самых опасных местах и порой сам вёл людей в атаки. Он почти не спал, изнывал от голода и жажды, как и его бойцы, но воду и пищу, когда их удавалось достать, получал последним, строго следя, чтобы ему не вздумали оказать какое-нибудь предпочтение перед другими.
Несколько раз разведчики, обыскивавшие убитых гитлеровцев, приносили Фомину найденные в немецких ранцах галеты или булочки. Он отправлял все это в подвалы – детям и женщинам, не оставляя себе ни крошки. Однажды мучимые жаждой бойцы выкопали в подвале, где находились раненые, небольшую ямку-колодец, дававшую около стакана воды в час. Первую порцию этой воды – мутной и грязной – фельдшер Милькевич принёс наверх комиссару, предлагая ему напиться.
Был жаркий день, и вторые сутки во рту Фомина не было ни капли влаги. Высохшие губы его растрескались, он тяжело дышал. Но когда Милькевич протянул ему стакан, комиссар строго поднял на него красные, воспалённые бессонницей глаза.