Брежнев. Разочарование России
Шрифт:
— Михаил Андреевич всегда знает, где яйца, и, как их ни прячь, ни закутывай, он их сразу увидит и… чик, отрезал.
По такому же принципу подбирали идеологические кадры: главное — готовность исполнить любое указание любого начальства.
«Могучее “Нельзя!” царило в Отечестве нашем, — вспоминал Николай Рыжков, — и какими бы идеологическими одеждами оно ни прикрывалось, это слово всегда было орудием подавления свободы, мысли и действий и вместе с тем — лекарством от страха потерять власть для тех, кто дошел, добрался, дорвался до нее».
Обработка умов, продолжавшаяся десятилетиями, создала невероятно искаженную, но цельную картину мира, где сосуществовали
В мае 1977 года заведующим отделом пропаганды назначили Евгения Михайловича Тяжельникова. Он немалую часть жизни провел в комсомоле и даже пятидесятилетний юбилей встретил на посту первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Пятидесятилетний человек во главе молодежного объединения — это само по себе было абсурдно, но партийное руководство не смущало. Семидесятилетние члены политбюро, видимо, воспринимали его как мальчишку.
Евгений Михайлович отличился по части изыскания документов о славной биографии Брежнева и сочинения призывов и лозунгов, прославляющих эпоху и генерального секретаря. Заместитель Тяжельникова Михаил Федорович Ненашев называл это лицедейством, которое «пышно расцвело на столичной почве и принесло ему славу незаурядного трубадура вождя и приводило в оторопь даже видавших виды аппаратчиков в ЦК». Такова была комсомольская школа массовых мероприятий.
«А в аппарате и в подведомственных учреждениях, — писал Вадим Медведев, другой заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК, — насаждались стереотипность мышления, жесткая дисциплина, нетерпимость не то что к инакомыслию, но и к любому мнению, отличному от тяжельниковского».
Даже Леонида Ильича иногда тяготило начетничество главного идеолога. После одного выступления Суслова, пометил в дневнике Анатолий Черняев, Леонид Ильич пожаловался своему окружению:
— В зале, наверное, заснули — скучно. Знаете, как сваи в фундамент забивают. Так и у Михаила — ни одного живого слова, ни одной мысли — тысячу раз сказанное и писанное.
Но в последние годы Брежнев, утратив способность работать, вынужден был полагаться на самых близких соратников — в первую очередь на Суслова. Леонид Ильич, прочитав какой-то материал, говорил: «Надо спросить Мишу». Материал несли Михаилу Андреевичу. И его слово было последним.
— Как раз в этот период я участвовал в работе над докладом и три недели наблюдал Брежнева, уже больного, — вспоминал профессор Печенев. — Он страдал от прогрессирующего склероза сосудов, поэтому у него было какое-то перемежающееся состояние. Один день он был способен слушать, что мы ему писали, и даже косвенно участвовать в обсуждении, а на другой — отключался. Он ориентировался на мнение Суслова и спрашивал: а что по этому поводу думает Михаил Андреевич?
Брежнев был за Сусловым как за каменной стеной и говорил в своем кругу:
— Если мне приходится уезжать, я чувствую себя спокойно, когда в Москве Михаил Андреевич.
Суслов и сам был больным человеком. Он страдал диабетом и многими другими заболеваниями. На приемах и банкетах ему в бокал наливали минеральную воду, приносили вареную рыбу или белое мясо птицы. Дома предпочитал каши и творог.
Михаил Андреевич не любил врачей и не доверял их рекомендациям, как и его жена, страдавшая диабетом в тяжелой форме. Они оба часто отказывались от помощи медиков и не желали принимать прописанные им лекарства. Лечащему врачу он жаловался на боли в левой руке и за грудиной после даже непродолжительной прогулки. Опытные врачи сразу определили, что боли сердечного характера — у Михаила Андреевича развилась сильнейшая стенокардия. Сняли электрокардиограмму, провели другие исследования и установили атеросклероз сосудов сердца и коронарную недостаточность. Но Суслов категорически отверг диагноз:
— Вы все выдумываете. Я не больной. Это вы меня хотите сделать больным. Я здоровый, а это у меня сустав ноет.
Может быть, он не хотел считать себя больным, чтобы не отправили на пенсию, может, искренне не верил, что способен болеть, как и все другие люди.
По просьбе Чазова в Соединенных Штатах заказали мазь, содержащую сердечные препараты. Михаилу Андреевичу сказали, что она снимет боли в суставах. Суслов старательно втирал мазь в больную руку. Лекарство, как и следовало ожидать, помогло. Сердечные боли уменьшились. И Суслов был доволен, назидательно заметил врачам:
— Я же говорил, что болит рука. Стали применять мазь, и все прошло. А вы мне твердили: сердце, сердце…
В январе 1982 года Михаил Андреевич лег на обследование. Первоначально врачи не нашли у него ничего пугающего. А потом прямо в больнице случился инсульт, он потерял сознание и уже не пришел в себя. Кровоизлияние в мозг было настолько обширным, что не оставляло никакой надежды. Суслов немного не дожил до восьмидесяти лет. Он долго сохранял работоспособность благодаря размеренному образу жизни и полнейшей невозмутимости. Академик Чазов говорил, что если бы рядом бомба взорвалась, Суслов бы и бровью не повел.
И жизнь Михаила Андреевича была легче, чем брежневская. Суслов не воевал, не поднимал целину, его не выбрасывали после смерти Сталина из ЦК…
В медицинском заключении говорилось, что Суслов скончался от «общего атеросклероза с преимущественным поражением сосудов сердца и головного мозга, развившимся на фоне сахарного диабета» и «острого нарушения кровообращения в сосудах ствола мозга».
После смерти видных партийных деятелей приезжали сотрудники КГБ и забирали весь его архив. Он поступал в общий отдел ЦК, в распоряжение Черненко. Эта судьба постигла архивы решительно всех — и Хрущева, и Микояна, и многих других. Не удалось забрать только архив Михаила Андреевича Суслова, просто потому что у него вообще не оказалось никакого архива.
Хоронили его 30 января 1982 года. Прощание проходило в Колонном зале Дома Союзов, но особый режим ввели во всем центре города. Оживленную Пушкинскую площадь, где я тогда работал в журнале «Новое время», перекрыли плотные кордоны милиции и госбезопасности; чтобы пройти в редакцию, располагавшуюся за кинотеатром «Россия», приходилось предъявлять служебное удостоверение. Горожан, которым нужно было пройти через площадь, не пускали, что только подогревало раздражение и презрение к власти.
Возле кордонов выстраивались очереди. Народ тихо негодовал. Пожилой мужчина, стоявший рядом со мной, довольно злобно произнес: