Бросок на юг
Шрифт:
Дорогая мама. С 21-го года, с того времени, как мы бежали из Одессы от голода на Кавказ, я потерял всякую связь с Киевом. Из Одессы мы уехали в Сухум (Кавказское побережье Черного моря) и прожили там около 8-и месяцев. Из Сухума я писал тебе и дяде Коле, но ни от него, ни от тебя ответа не получил. В Сухуме мы очень поправились, посвежели после одесской голодовки и решили ехать в Москву через Батум и Тифлис. В Батуме немного застряли (прожили 6 месяцев). Здесь и меня, и Катю скрутила тропическая лихорадка. В Тифлисе у меня лихорадка прошла, у Кати же продолжалась в очень тяжелой форме, и в связи с лихорадкой у Кати родился на 7-м месяце мертвый ребенок, которого
Недели через 1,5 я поеду в Москву. В Москве этим летом я думаю издать несколько своих вещей отдельными книгами. Когда устрою дела с изданием (приблизительно ко второй половине июля), приеду к тебе в Киев.
Все эти годы, несмотря на материальное сравнительное благополучие и очень причудливую разнообразную жизнь, все же было очень тяжело от полной неизвестности, – что с тобой и с Галей.
Целую тебя и Галю крепко. Поцелуй от меня всех Проскур. Как тетя Вера?
Привет от Кати.
Пиши. Твой Котик.
Е. С. Загорской-Паустовской в д. Екимовка
(Москва, 16 июля 1923 года)
Ки, маленькая. Сегодня Сергей Дмитриевич привез твое письмо…
Почему ты… скрыла, что у тебя были припадки малярии? Серг.[ей] Дмитриевич мне все рассказал.
Ты тревожишься обо мне, потому что ты маленькая и чуткая. Мне правда сейчас тяжело. Мне очень бы хотелось быть сейчас с тобой, но вместе с тем, страшно не хочется тащить тебя в Москву – грязную, душную, суматошливую. Но если тебе тревожно и скучно стало в Екимовке, сейчас же приезжай. Если у тебя не хватает денег на дорогу, напиши мне сейчас же и я пришлю на имя Александра Васильевича. Если бы ты знала, как мне хочется быть сейчас с тобой. Глупый, большеглазый Крол, смешной. Ты пишешь о том, чтобы я от тебя ничего не скрывал. Я от тебя никогда ничего не скрывал и не скрою, потому что я тебя так больно люблю и теперь у меня такое чувство, что я остался без сестренки и без мамы.
Я так много хочу поговорить с тобой обо всем, – и о печатании, и о будущем бродяжничестве, и о всей моей жизни, которая теперь вошла в какой-то иной аспект, я как-то ее увидел совсем иной, со стороны и, правда, Крол, есть в ней что-то необычное, прекрасное, волнующее меня самого. И еще я хочу поговорить о том, что произошло в Москве, – нестрашном ни для меня, ни для тебя, но страшном для Валерии Владимировны, которую я встретил на Сретенке, на шестой или седьмой день после своего приезда в Москву.
Перехожу на карандаш, потому что надо спешить, и я боюсь, что не успею всего написать. Напишу коротко, а подробно все расскажу, когда приедешь.
Она окликнула меня на улице, бросилась ко мне и расплакалась. А спустя четыре дня. перед отъездом в Тифлис, она неожиданно пришла ко мне, страшно бледная, помертвевшая, села на диван, и у нее сильно пошла горлом кровь. Только спустя полчаса кровь удалось остановить. И она мне сказала о том, что, должно быть, скоро умрет, и теперь ей не страшно сказать мне, что она любит меня, что никогда в жизни у нее не было такой боли, что должно быть, она никогда в жизни никого не любила настоящей любовью, что ее изломали, искалечили и теперь у нее в жизни осталось только одно, – любовь ко мне, радость от сознания, что я живу, вот здесь, на этой земле.
Она говорила о том, что меня все любят, что я в душах всех, когда ухожу, оставляю большую боль от сознания, что мимо них прошел необыкновенный, тонкий человек, еще мальчик, но с такой большой, большой душой. Она говорила еще много, но это особенно врезалось мне в память. И вот она долго плакала тихо, в углу дивана, и в глазах у нее было такое безнадежное отчаяние и боль, какие бывают, должно быть, у матери, у которой умирает ребенок.
Крол, маленький мой, ты поймешь как мне было невыносимо таже-ло. Я был суров, может быть, ненужно суров и думал о том, что это большое несчастье быть таким, как я. Всюду в жизнь я вношу какую-то тревогу и боль, и любовь, – и все это очень мучительно.
Пишу наспех, скомканно. Сейчас я сижу у Спасской заставы на бульваре и дописываю письмо (здесь неподалеку живет Сергей Дмитриевич). Во вторник (10-го) она с Кириллом уехала в Тифлис.
Когда приедешь, я расскажу тебе все более подробно и более связно.
У меня почти каждый день ночует Фраерман. Был три раза на даче у дяди Коли (он уже приехал). <…> У дяди Коли сильное нервное расстройство.
Теперь о себе. Я работаю в журнале «Рабочий водного трансп. [орта]» – 3 часа в день за 12 миллиардов в месяц. Как зацепка – это не дурно. Кроме того, это дает бесплатный проезд по всем морским и ж.[елез-но]д.[орожным] путям не только мне, но и тебе, глупой.
Налаживается дело с кругосветным рейсом (на пароходе Добро-флота) весной буд.[ущего] года. Приедешь – расскажу.
Крол, наши вещи заперты в отдельной комнате, а ключ на даче, поэтому ниток достать не мог. Посылаю газеты. Книг никто здесь не покупает и достать их трудно.
В субботу уже получу деньги.
Маленькая, приезжай. Боюсь я очень звать тебя в Москву и, вместе с тем, у меня такое состояние, что с тобой мне пережить его будет легче.
Целую. Твой Кот.
Поцелуй всех. Если отложишь отъезд, напиши (заказным). Не плачь, будь спокойна, серенький котишка.
(Конец июля – начало августа 1923 года)
Получил твое большое письмо, несколько раз перечитывал его, и мне после этого письма хочется только одного, – увидеть тебя, поговорить с тобой, потому что я чувствую, что без тебя я вообще запутаюсь в жизни, в самом себе и втяну за собой других. Глупая, маленькая, я могу смотреть тебе в глаза теперь просто и ясно, гораздо проще и яснее, чем в Сухуме, в Одессе, где мы жили каким-то глухим, задушенным в себе надрывом.
С Вал.[ерией] Влад.[имировной] произошло «страшное» для нее. Так я писал. И не так себе, не зря, маленькая. Потому что, если в Тифлисе, если потом в Москве вокруг всего этого создалось странное, затягивающее настроение какой-то муки, тревоги, каких-то переломов, веянье каких-то душевных кризисов, то уже давно, особенно теперь, хотя это настроение у меня и осталось, но его давит большой и очень, очень мучительный стыд. Стыд от того, что я равнодушен, холоден, что даже и жалости по отношению к ней у меня не осталось. Как-то все вдруг сразу похолодело во мне и кончилось. Стыд от того, что ведь полюбила она меня, может быть, отчасти потому, что я первый обратил на нее внимание, я первый в нее начал всматриваться и я же первый ее забыл и прошел мимо. Сейчас я уже прошел мимо.