Брюсов
Шрифт:
ВАЛЕРИЮ БРЮСОВУ
Могучий, властный, величавый, Еще не понятый мудрец, Тебе в веках нетленной славы Готов сверкающий венец! В тебе не видит властелина Взор легкомысленной толпы: Что им бездонных дум пучина, Мечты победные тропы? Пусть будет так, пускай доныне Твой вдохновляющий призыв Глас вопиющего в пустыне — О, верь! О, верь! Ты будешь жив! Напевных слов(Гофман В. Собр. соч. Т. 2. Берлин, 1923. С. 237).
В ответ на «послание» В. Гофмана Брюсов ответил следующим шуточным «посланием»; в сборниках стихов Брюсова оно не было перепечатано.
Прими послание, о Виктор! Слагаю песнь тебе я в честь, Пусть консул я, а ты — мой ликтор, Но сходство между нами есть. Тебе милее смех девичий, Мне — женский и бесстыдный смех. Но что до маленьких различий, Когда мы оба любим грех! Мы оба на алтарь Цитерин Льем возлияния свои, И оба будем — я уверен, До гроба верными любви! Но любим мы полней и выше, Чем даже страсти легкий стон,— Напевы стройных полустиший И в темных лаврах Геликон!<Март 1903>
(Брюсов В. Собр. соч. Т. 3. М., 1974. С. 278).
Одно время Гофман так много времени проводил со мной, что его в нашем кружке прозвали моим «ликтором»: мы часто приходили вдвоем, часто вдвоем гулял и по улицам, а случалось — вдвоем проводили и ночи. Что меня особенно влекло к Гофману? <…> В нем было духовное сродство с Бальмонтом, но в эту эпоху и в моей душе была еще жива «бальмонтовская стихия» (впоследствии она как-то «отмерла»). Для меняГофман был «маленьким Бальмонтом» (говорю это — отнюдь не в укор юному поэту, подчеркивая слова «для меня»…). Была в Гофмане та же, как у К. Д. Бальмонта, непосредственность, стихийность, способность полно отдаваться данному мгновению, забывая о всех прошлых и не думая обо всех будущих, и умение полно использовать мгновенье и исчерпать его до дна.
С Гофманом, как и с К. Д. Бальмонтом, я пережил незабываемые минуты и часы, когда мечта двоих, сливаясь в одну, преображает мир, когда все, самое ничтожное, любая мелочь повседневности, приобретает неожиданный смысл, все кругом становится красотой и поэзией. Звон колоколов под утро, ручьи тающего снега, блеск хрустальной люстры в ресторане, багряное великолепие заката, шум шагов по тротуару, вытягивающиеся тени, опадающие листья, случайный прохожий пролетавшая птица – все для нас двоих оживало иной жизнью, и наш странный разговор в те мгновенья был, конечно, интересен лишь нам двоим: со стороны он казался бы нелепым бредом (Воспоминания о Викторе Гофмане. С. XXXIV).
Осенью 1902 года А. М. Ремизов, отбывавший ссылку в Вологде, приехав на несколько дней в Москву, посетил Брюсова.
Брюсов только что оторвался от книги и оттого такая сосредоточенность, так и видятся во взгляде строки трудных страниц. <…> Брюсов упорно читает книги – это я понял с первого взгляда и слова. <…> Я сказал, что приехал из Вологды
Брюсову было приятно, что где-то в Вологде его знают — вот о чем он никогда не думал! А что мне понравилось, что он искренно сказал:
– Что ж обо мне писать, я еще ничего не сделал! Вот Бальмонт. На днях выйдет его новая книга.
На большом столе, очень чистом, Брюсов не курил и пепла не сеял, книги лежали в порядке, я видел сверстанную корректуру «Горящих зданий». И потому, что я упомянул о ссыльном писателе Щёголеве и о изданиях «Скорпиона», и оттого еще, как смотрел я на книги, отыскивая свои, — но ни Новалиса, ни Тика, ни Гофмана, а Гете — вот он — «Фауст», Брюсов не мог не понять, куда мои глаза клонят. И когда я сказал, что меня напечатали в «Курьере», а рукопись я послал Горькому, он нетерпеливо перебил:
– Горькому? Горький должен вам посылать свои рукописи.
Меня это поразило: ведь Брюсов не читал и мое единственное напечатанное «Плач девушки перед замужеством», но сейчас же я догадался, что дело не во мне, это его оценка Горького. Я заступился за Горького.
– У Горького взволнованность, — сказал я, — зачарованный песней, он везде ее слышит и часто приводит слова песен, правда, они беззвучны, у него нет словесных средств передать звук песен, а когда на свое уменье и горячо, он берется за песню — знаете «Песня о Соколе»? — и это после Мусоргского-то! да только разве что на нетребовательное ухо, за песенный пыл. Спившиеся герои, я согласен, пустое место, но самая душа, что его гложет, — тема Достоевского и Толстого — «человек».
И подумал с подцепом: «Да вся редакция "Скорпиона" вместе взятая этого воздуха не чувствует». И как-то так разговор перешел на революцию.
Я не понимаю, — сказал Брюсов, — если бы можно было мозги переделать, а то человек при каком угодно строе останется тем, каким мы его знали и знаем.
Брюсов не понимал, что нет «революционера», который бы не верил, что можно мозги переделать. Его холодное сердце на боль не отзывалось. В стихах он старался показаться мятежным, но мятежного, как и «безумия», в нем не было. <…> Но чем меня покорил Брюсов: прощаясь и, как всегда, тычась в дверях, я вдруг увидал на полке с Верхарном и Верленом Смирдинское издание Марлинского.
– У вас весь Марлинский, – я это сказал с таким чувством: на мое ухо, Марлинский, как Гоголь, образец «поэтической прозы», а кроме того Марлинский-Бестужев – родоначальник русской повести.
– Марлинский – у нас семейное, – сказал Брюсов, – мой отец большой почитатель, – а про себя ничего не сказал (Ремизов А. Москва // Новости. Нью-Йорк, 1949. № 39-44).
Ноябрь <1902 г.>
В Художественном кружке виделся с Ремизовым, моим поклонником из Вологды. Пришел к «нам» из крайнего красного лагеря. Говорил интересное о Н. Бердяеве, Булгакове и других своего Вологодского кружка (Дневники. С. 123).
Я достиг «средины нашей жизненной дороги» <…> Мне каждый час мой ценен. Если в литературном отделе «Нового Пути» я не существенно нужен, зачем мне быть в нем «пятой спицей»? Поверьте, я могу обойтись безо всех журналов в мире. Вы скажете, что я продаю шкуру еще не убитого медведя; соглашаюсь; Ваше дело, верить ли меткости моего глаза. <…>
<Сотрудник «Нового пути» П. Перцов понял из переписки, что Брюсов сомневался, сможет ли он сработаться с основателями и редакторами журнала Мережковскими.> Он колебался, стать ли ему в близкие отношения к журналу, и просил ответить ему «очень прямо и очень откровенно». «Для меня ведь, — продолжал он, — этот вопрос, как устроить всю свою жизнь на ближайшие годы. Ибо у меня есть "блазная" [116] мечта (которую я покинул было для «Нового Пути») — уехать в Италию или в деревню, быть одному, быть в пустыне и ковать свои стихи» (Письмо к П. П. Перцову от октября 1902 года // Брюсов в начале века. С. 252).
116
Блазнь — соблазн (см.: Даль В. Толковый словарь)