Будда из пригорода
Шрифт:
– Я говорил о ценах на овощи, - сказал он.
– А зачем?
– удивился Чангиз.
– Я ем в основном мясное.
На это Анвар ничего не ответил, но тревога, замешательство и злость отчетливо отразились на его лице. Он снова взглянул на увечную руку Чангиза - лишний раз убедиться, что братец и в самом деле прислал для его дочери калеку.
– Чангиз, по-моему, нормальный парень, - сказал я Джамиле.
– Книжки любит. И на сексуального маньяка не похож.
– А тебе-то откуда знать, умник? Может, ты тогда и выйдешь за него замуж? Ты же любишь мальчиков!
– Так это ж ты за него хотела, не я.
– Единственное, чего я "хотела", - это прожить жизнь в мире и покое.
– Ты свой выбор сделала, Джамила.
Она разозлилась.
– Фу ты, ну ты!
В этот миг вошел мой папа. Слава богу, подумал я. Он приехал прямо с работы, в своем лучшем костюме, сшитом на заказ у Бартона, желтом жилете, при часах с цепочкой (мамин подарок), и в полосатом розово-голубом галстуке с узлом, толстым, как кусок мыла. Он сильно смахивал на волнистого попугайчика. Папины волосы блестели: он был убежден, что лучшим средством от облысения является оливковое масло. К сожалению, подойдя к нему слишком близко, человек начинал озираться в поисках источника запаха, - возможно, блюда с винегретом, заправленным маслом. Потом он стал перебивать этот аромат своим любимым одеколоном "Рэмпейдж". Папа что-то растолстел в последнее время. Он постепенно превращался в этакого жирненького Будду, но по сравнению с остальными гостями он был сама жизнь, - энергичный, несолидный и хохочущий. Анвар рядом с ним казался глубоким стариком. Сегодня папа был полон великодушия; он напомнил мне льстивого политикана, посещающего избирателей из бедного района, который расточает улыбки, целует малышей, с аппетитом пожимает руки и смывается, как только ему позволяют приличия.
Хелен периодически ныла: "Уведи меня отсюда, Карим", - и страшно действовала мне на нервы, так что вскоре мы с папой и Хелен спускались по лестнице.
– Что случилось?
– спросил я Хелен.
– Чего тебе там не сиделось?
– Один из родственников Анвара странно себя вел по отношению ко мне, - сказала она.
Оказывается, как только она оказывалась рядом с этим человеком, он шикал на нее, отскакивал и бормотал: "Свинина, свинина, свинина, триппер, триппер, белая женщина, белая женщина". Кроме того, она осуждала Джамилу за то, что та дала согласие на брак с Чангизом, от одного вида которого ей делалось дурно. Я сказал ей: съезди в таком случае в Сан-Франциско.
Внизу Анвар устроил Чангизу экскурсию по торговому залу. Он показывал и называл банки, пакеты, бутылки и щетки, а Чангиз кивал, как смышленый, но шаловливый школьник, который только делает вид, что слушает увлеченного экскурсовода, но ничего не слышит. Кажется, он вовсе не готов взять на себя управление "Райскими кущами". Заметив, что я ухожу, он ринулся к нам и схватил меня за руку.
– Ты помнишь, книжные магазины, книжные магазины!
Лоб его покрывала испарина, и по тому, как он цеплялся за мою руку, было ясно, что он не хочет оставаться здесь один.
– И прошу тебя, - сказал он, - называй меня Пузырь.
– Пузырь?
– Пузырь. Да. А у тебя есть прозвище?
– Кремчик.
– Пока, Кремчик.
– Пока, Пузырь.
Хелен на улице завела "ровер" и включила радио. Я слушал мои любимые строки из "Эбби-роуд": "Скоро мы окажемся далеко отсюда, дадим по газам и смахнем слезу". К моему удивлению, машина Евы тоже стояла перед библиотекой. Папа придерживал открытую дверцу. Он был сегодня на удивление веселым, но одновременно дерганым и властным. Таким я его давно не видел: обычно он угрюм и замкнут. Как будто он решился, наконец, на поступок, в правильности которого до сих пор не был убежден. И вместо того, чтобы расслабиться и вздохнуть с облегчением, он нервничал.
– Влезай, - сказал он, указав мне на заднее сиденье Евиной машины.
– Зачем? Куда мы едем?
– Влезай, без разговоров. Или я тебе не отец? Или не забочусь я о тебе каждый день и каждый час?
– Нет. Это смахивает на похищение. Я сегодня обещал провести вечер с Хелен.
– А с Евой ты не хочешь его провести? Ты же любишь Еву. И Чарли тебя ждет дома. У него к тебе есть разговор.
Ева улыбнулась мне с водительского места.
– Пцу, пцу, - сказала она, послав воздушный поцелуй. Я знал, что меня обманывают. До чего же они
Я подошел к Хелен и сказал, что у нас что-то происходит, не знаю пока, что именно, но мне надо идти. Она чмокнула меня и уехала. С утра я чувствовал себя таким спокойным и уверенным, хотя и возвращался все время мыслями к Джамиле, к тому, как изменится её жизнь; и вот, пожалуйста, день ещё не закончился, а уже назревает что-то серьезное, если судить по тому, как переглядывается эта парочка в машине. Я помахал вслед Хелен, зачем - не знаю. Больше я её не видел. Она мне нравилась, мы начали встречаться, а потом события обрушились на нас, и все прошло.
Когда сидишь в машине позади Евы и папы и наблюдаешь, как они то и дело касаются друг друга руками, не надо быть гением, чтобы заметить: перед тобой - влюбленная парочка. Эти двое, сидящие впереди меня, любят друг друга, о да! Пока Ева вела машину, папа не отрывал глаз от её лица.
Женщина, с которой я едва знаком, Ева, украла у меня отца. Но что я о ней знаю? Я ведь её толком и не разглядел.
Этот новый поворот моей судьбы приняла облик женщины, которую не назовешь привлекательной, бросив взгляд на её фотографию в паспорте. Она не обладала традиционной красотой, черты её были не совсем правильными, а лицо - слегка полноватым. Но она казалась красивой, потому что её круглое лицо с прямыми, крашеными светлыми волосами, которые падали на лоб и лезли в глаза, было открытым. Оно находилось в постоянном движении, - в движении как раз и крылась тайна его привлекательности. На её лице были заметны малейшие оттенки эмоций и чувств, она их почти не скрывала. Иногда она становилась совсем девчонкой, и легко было представить её в восемь, семнадцать, в двадцать пять лет. Разные периоды её жизни, казалось, существовали в ней одновременно, как будто она могла перескакивать из возраста в возраст в зависимости от настроения. Не было в ней только хладнокровной зрелости, слава богу. Бывала она и серьезной, и честной, говорила о самом сокровенном, как будто все мы - такие же по-человечески чистосердечные, как она сама, а не испорченные, наглухо замкнутые в себе, хитрые людишки. Она говорила, какой одинокой и брошенной она себя чувствует со своим мужем, и эти простые и ясные слова - "одинокой и брошенной", - от которых меня обычно тошнит, на сей раз заставили меня вздрогнуть.
Когда она впадала в экстаз, - а это случалось по сто раз на дню, восторг отражался в её лице, как солнце в зеркале. Она была вся наружу, вся открытв тебе, приятно было смотреть на нее, потому что скука или уныние не знали к ней дороги. Мир не мог ей наскучить, она этого не позволяла. А уж какая она была говорунья, эта старушка Ева!
В её разговоре не было туманных рассуждений, осуждения или одобрения, помпезности и лишних эмоций. Нет. Были факты, съедобные и питательные, как хлеб, и такие же вкусные. Она объясняла мне значение абстрактного рисунка на шалях, привезенных из Пейсли; рассказывала об истории Ноттинг-Хилл-Гейт и Тамлы Мотаун, и о том, как Вермер использовал камеру-обскуру, и почему сестра Чарльза Лэмба убила мать. Мне это нравилось; я все конспектировал. Ева открывала мне мир. Благодаря ей я начал интересоваться жизнью.
Папу, насколько я понял, она немного пугала. Она была умнее его, и сильнее чувствовала. Он не подозревал, что в женщине может скрываться столько страсти. За это и полюбил. Хотя любовь их, такая неодолимая, такая захватывающая, возникшая наперекор всему, вела к разрушению.
Я видел, как ржавчина каждый день разъедает основы нашей семьи. Каждый день, вернувшись с работы, папа закрывался в своей спальне. Недавно он вызвал нас с Алли для беседы. Мы рассказывали о школе. Подозреваю, что он любил эти заляпанные кляксами отчеты, потому что когда наши голоса наполняли комнату, как дым, он мог лежать, укутанный этой невесомой пеленой, и думать о Еве. Или мы сидели с мамой перед телевизором, стойко перенося её раздражительность и чувствуя, как она себя жалеет. И все это время, как незаметно подтекающие трубы на верхнем этаже, готовые в любой момент разорваться, медленно разрушались сердца, но об этом - никто ни слова, молчок.