Будущее
Шрифт:
– Где?
– …возникла чайка: то есть что я, вернее мой взгляд, все, что он собой представляет, чем он является (а я не знаю, чем), – чайка, и я, то есть он – хватает эту бросаемую ею великодушно и небрежно подачку, этот ее взгляд. Может быть, то, что происходит между настоящей чайкой и бросающим хлеб, на самом деле и есть то, что я узнал таким странным способом.
– И это были твои первые стихи?
– Да. И потом уже, по сходству с этим, я стал замечать и схватывать понемногу такое же.
– Какое же?
– Ну… Когда одно означает другое и возникает объем, в каком… может быть, другие пространство и время, а скорее (я это чувствую теперь все сильнее)…
– Ну… смелей…
– Ты издеваешься…
– Просто скажи вслух. Даже если тебе
– Зачем?
– Ты же пошутил: «люблю». Не промолчал. Повтори это другими словами.
– Когда одно означает другое… Возникает объем… И там… Нет ни пространства, ни времени, как я их понимаю. Почему «пошутил»?.. Там все ни стоит, ни движется, и это все – словно исходная субстанция…
– Попроще…
– …словно то, из чего на самом деле я или мир (это как бы одно и то же) и, может быть, даже – из чего время.
– И пространство.
– Да, вещи. Стоит за вещами. И главное именно в том, что – стоит, что я возвращаюсь в стоящее, но, возвращаясь, не чувствую неподвижности – только разливающуюся во мне или мною во всем радость, успокоение. Я понимаю почти, что дело не в смерти или болезнях, не в боли и не в беспокойстве за близких, во всех этих страхах, от которых освобождаюсь, – причина моего успокоения глубже этого освобождения, почти на глубине ощущения себя вещью, подверженной разрушению и нечувствительной к нему. И тогда становится ясно, что этот путь от моего сознания до моей выцветшей нечувствительности – обратим. То есть, то, что я это я – весьма условно.
– Царство флоры… ты можешь снова родиться, жить, только думать, что всё впервые…
– Наверное, нет, – возразил Валя, – здесь что последовательно, что параллельно. Я же не существую одновременно и там, и сям… Что ты на меня так смотришь?..
Наяву, когда одно означает другое, мы охвачены подозрением чуда. Во сне это обычное дело. Все в нем, идя от посыла последовательно, может в любой момент оказаться не тем, другим. Протекает, как вода с этажа на этаж. Та же вода – этажи разные. И без того слабо мотивированное, действие вдруг попадает в совершенно другой пейзаж, хранимый в памяти, начинающий довлеть, преобладать, так что первопричина, движущая сила растворяется в нем настолько, что, очнувшись, мы редко можем отыскать пережитое накануне беспокойство в сцене сна. Кого бы полюбить? – мотив, присущий исключительно реальности, во сне же – пусть самые причудливые, фантасмагорические, но ответы на этот вопрос. Одно означает другое там в самом буквальном, реализованном смысле. Действительно означает, хотя уже не узнать, что. Доозначалось. Наяву же «что» – волшебство неопределенности. Кого бы полюбить? – это реальность, то, что мы принимаем за наш роман. Настоящий же, немотивированный роман застигает врасплох, как во сне, где нам не все равно, кого любить, только нас никто не спрашивает, где с нами поступают так же, как мы поступаем наяву с предметом нашего воображаемого романа. Так вот что между героями: граница яви и сна, по обе стороны какой «мы» и «они» поменены местами!
Многие утверждения, задевающие нас своей глубиной и верностью, под испытующим взглядом теряют твердость. Доходит до того, что утверждение, противоположное исходному, становится равноглубоким и верным. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», – мы думаем: как это верно. У счастья всегда это одинаковое, туповатое выражение, и сколько же разной недостижимости этой желанной туповатости. Общей туповатости. Делающей и недостижимость общей, какая б она ни была разная. Все бессмысленное одинаково. «Все несчастливые семьи одинаково несчастливы, счастье каждой счастливой семьи ходит по своему, особому краю».
Подобных утверждений куда больше, чем может показаться. Если теперь не побояться что-либо утверждать, можно было б сказать, что все утверждения, задевающие нас своей глубиной и верностью, – подобные. Любой художник, будь то живописец или поэт, стремится создать нечто вроде музыки. Верно? Даже если бы это сказал не тот, кто сказал. Глубоко и верно. Неважно, что музыкальная фраза, умирая от бессловесности, стремится к тому остановленному мгновению, что смотрит на нас с полотна, проносимого нами через всю жизнь.
Материалистов и идеалистов это тоже касается.
Ум – это фонарь, который светит во все стороны, в том числе в глаза. Тому, кто предполагает положительное действие своего ума на других, не следует забывать об этом. Благо освещенной умом местности должно возобладать над неудобством ослепления. В освещенном пейзаже разлито то, что зажигает в зрителе его собственный огонек. Но из ослепления не следует ничего. Ничего хорошего.
Как яркое летнее небо – вызов черной лохматой туче, так каждое оставление земной своей раковины – преддверие еще более тесных ее объятий. Теперь Сырцов – один. Не просто один, а один, не брошенный, а никогда и не бывший иначе как сам по себе. Никакого иного мира, который бы мы покидали, чтобы родиться на этой земле, и который бы объяснял бесконечное переделывание художником какого-нибудь завитка в стремлении достичь совершенства, не существует. Иллюзорен не этот мир, сведенный сейчас к комнате с белыми, дышащими ночным ветром и полными ночным светом шторами, а тот, в котором в этой полу-темени разыгрывается его психика. Весь вечный мир – идиосинкразия на червей, незнание и нежелание знать настоящую любовь – любовь зрачка к травинке, к этой и к той, что там, уже без него. Художник носится со своим завитком в предощущении завершенности, в слышимом им намеке на над-мир, но никакого над-мира нет. Нежность, доброта, потребность красоты – формы, приобретенные репликаторством в его человеческой фазе, то есть сводимы к самосохранению.
Размышляя и чувствуя приближение сна, Сырцов понемногу пришел к тому, что появление в его жизни второй реальности – следствие его трусости, насчет которой он никогда и не заблуждался. Засыпая, он решил с этим покончить… с этим… что так схоже с подушкой, но чье тепло…
«Даже если я смогу читать ее мысли, интересно, как она почувствует мою тоску?» – думал сквозь сон Сырцов.
Что это будет за тоска? Можно ли воссоздать события по нажитому? Зачем ей это? Если он с ней на равных и мало что понимает, значит, она ровно в том же положении. Или он уже понимает? Что если попробовать время не на свой зуб, шагнуть вперед не своими ногами. Пробуем… То, что она говорит, а он слышит, уже не кажется целиком ее, неизбежность звучащего, произносимого становится как бы общей, ощущается как общая мыслительная среда (ничего похожего до сих пор!). В этой общей среде гулко, как в пустом зале, разносится это ее:
– Ну, скажи… что-нибудь… ну… Как по боковой линии… ты же умеешь… попробуй… пожалуйста… Ну!..
– Вибрация на клиторе.
– Я с ума собой стойду.
Его тряхнули: она молча смотрит, блестя зрачком. Ничего общего. Что хочешь, то и думай, отыщи, что пожелаешь, в этом блеске, и успокойся. Что угодно. Что пожелаешь.
Бессознательное вспоминание не бывшего на твоей памяти, вставшей на пути вспоминаемого. Кем? «Методом откровения»… Чьим? Перемешивание моря с неводом – двух зрачков: за этим – рыбак или рыбка?
Если у тебя нет прошлого, значит, твое прошлое – будущее.
– Что?
Он и сам знал, «что»: откуда-то взялся этот теперь, и лет ему было как тому, и знал он о том слишком много, но мог бы и вовсе не знать.
Одну только ее, нежную под приподнятыми руками в легком запахе потерявшей крылья…
Книги открывают нам самую приземленную, самую повседневную и оттого важную нам, может быть, не менее ребуса нашего собственного существования вещь: тайну происходящего в голове другого. По-настоящему происходящего, то есть движимого основным запросом, предъявленным к этой голове ее владельцем (неплохо сказано!). Листая, мы не просто пользуемся созревшим плодом чужого ума – нам как бы дается сам этот ум, который перестает быть умом автора. Автор перестает быть. Содержимое выливается из полиэтиленового мешочка в море.