Бухта Радости
Шрифт:
– А может, и не скормит.
Женщина села впереди; футболка, шорты сразу же прилипли к коже, и женщине подумалось, что это, не иначе, память тела о прощальной встрече с М. выходит из нее испариной.
М. пропустил подряд четыре их заветных пятницы, украденные, как он сам сказал, наглой налоговой; за месяц ее тело разболелось от растерянности и приготовилось стареть, но на исходе пятой пятницы, уже, казалось, отнятой у них, подобно предыдущим, уже под вечер М. позвонил и бодро обещал быть через два часа. Она надела платье, хранившееся у нее с той, самой первой, пятницы, и в нем слонялась по квартире, не в силах совладать с руками: они хватали всю подряд коллекционную фаянсовую мелочь, сработанную в Гжели, переставляли ее со стеллажа на стол и со стола на этажерку, на подоконник, на журнальный столик. М. прибыл вовремя, но платья не заметил и не глянул, как бывало, на дверь спальни. Час сидел сиднем на диване и все один тянул текилу, что принес с собой. В глаза старался не глядеть; все бегал взглядом по столу, по стеллажу, по этажерке и по подоконнику, словно впервые видел громоздящийся на них бело-голубенький посудный хлам; и разговор вел оскорбительно степенный, как будто они встретились затем, чтоб просто светски
За битый час, пока он пил и с ней болтал, она покрылась вся испариной, как маслом. Допив до дна, М. вдруг засобирался прочь, замямлил пьяно о чудовищной усталости и о подпрыгнувшем давлении, встал с кресла, потянулся мокрыми губами к ее щеке, но промахнулся и поцеловал в ухо. Прежде чем уйти и, верно, чтоб расслабить нервы, сказал: “Жена моя на днях сострила: На свете счастье есть, а вот покоя с волей век не видать, – и тут же заикал от смеха, потом с усилием сумел себя унять и виновато произнес: – Нет, она дура, да, но иногда острит удачно. Извини”. Ушел. Она отклеила от кожи платье, и сорвала его с себя, и растоптала, и потом долго, до зубовной дроби, стояла под холодным душем…
– Похоже, едем, одноклассники, – еще не веря сам себе, сказал водитель и, следом за стоявшей впереди и словно бы очнувшейся “газелью”, тихонько тронул “хёндё” с места.
Когда по левой стороне поплыли крыши Погорелок, она сказала:
– Пешком было б быстрее.
Ей не ответили, она не продолжала. За боковыми стеклами соседних, едва влекущихся машин к ней без охоты поворачивались усталые, обсыпанные потом лица. Нам всем бы в душ, подумала она без жалости ко всем, да и к себе, и принялась глядеть вперед. Вместо “газели”, оттесненной на обочину, увидела “лендровер”: подобно ледоколу, он издавал гудки и ими раздвигал перед собой зашевелившийся припай автомобильного железа. Сквозь заднее стекло “лендровера” тускло глядел, свесив язык, роняя с брылей длинную слюну, измученный доро€гой сенбернар. Взглянув на сильную и жалкую морду пса, женщина стала задыхаться.
– Хочешь конфетку? – спросил ее водитель.
Она в ответ лишь замотала головой.
– А чего хочешь? – он, отпустив на волю руль, стал отдирать вощеную бумажку от липкого, нагретого в кармане леденца.
Женщина вновь не пожелала отвечать и вряд ли бы смогла ответить внятно. Ей жаркой сухости хотелось и изобилия воды – простора моря, шелестенья пляжа на краю пустыни. Обмыться бы волной, отмокнуть в соли до озноба – а после, на береговом песке, встать на пути сухого ветра, до скрипа прокалиться, а потом – не твое дело, что потом, молча осадила она водителя, молча посасывающего леденец, – и никого, вообще, на свете не касается.
Тому полгода, как ее подруга (это у нее она отбила М. – всего-то на шестнадцать пятниц, к тому же пять из них пустые, к тому же и женатого, к тому ж, как оказалось, и козла; а уж обиды-то, обиды: воротит морду, дура, до сих пор) вернулась из Туниса, с побережья, и рассказала ей о тунизейчиках, этих арабских наглых мальчиках, которые слоняются по пляжу и за порядочные деньги предлагают свои темные тела буквально всем подряд немолодым и, по их мнению, богатым европейским дамам: “Навязчивы до омерзения и оскорбительно прямолинейны; так, прямо в лоб, и говорят: “Поднимемся к тебе и, если ты при бабках, то вбабахаю по полной… Ну, может, по-арабски будет не вбабахаю, но смысл – тот”. Рассказ подруги позабавил и сразу был забыт. Он вспомнился в субботу, после последней, пустой пятницы. Усталость нервов не позволила искать замену М., и сама мысль о замене уже не взбадривала, как бывало, не будоражила воображение картинами грядущих радостей, но вызывала в памяти унылый перечень мужчин, сплошь недостойных благодарной памяти. Перед закрытыми глазами (она не открывала их всю ту субботу, без сна валяясь на диване) пошли досадной вереницей лица В., Н., потом К.С., Ф. и, конечно, М., – мысленно вглядываясь в эти лица, она все недоумевала: что можно было ждать от них, как можно было каждое из них не разглядеть, едва взглянув? – а ведь чего-то все ждала, не разглядела вовремя ни разу. Перед ее закрытыми глазами возникла вдруг она сама, такая, какой видели ее В., Н., К.С., и Ф., и М. в минуты близости, и не было теперь во всей убогой веренице лиц лица обиднее. Против ее воли лицевые мышцы повторяли, словно рисуя в мнимом зеркале, все эти выражения покорности, восторга, благодарности, хотя, пора признать, особо восторгаться было нечем, покорности никто из всей досадной вереницы не заслуживал, благодарить их приходилось, чтобы не обидеть – и чтобы удержать… То, как удерживала, к каким ужимкам и уловкам прибегала, и вовсе тошно было вспоминать. Она открыла глаза, спрыгнула с дивана, занялась уборкой и, протирая влажной ветошкой давно уж опостылевшую гжель, вдруг вспомнила рассказ подруги о Тунисе. Вот так бы: выбрать, заплатить, сойтись и разойтись – ни ожиданий, ни надежд и никаких ненужных унижений. Не справился, схалтурил – брысь, куплю другого. Вопрос, на что. Пятнадцать тысяч рублей в месяц жить ей, конечно, позволяют, но и не делают ее богатой европейской дамой. Можно скопить на тур в Тунис – где взять на юных тунизейцев? Женщина думала сначала, что она так сама с собой хохмит, но уже скоро убедилась: прожить хотя бы день без этих молчаливых хохм – не получается. Мысль о Тунисе стала деловитой. Чтоб не мечтать впустую о Тунисе, она пыталась раздобыть его подобие в Москве. В газете “Рука об руку” отобрала десяток предложений и даже сделала звонки. Тариф везде был в общем-то приемлем. Но заказать услугу не решилась. Он будет говорить по-русски, будто свой, – это уже смущает, а если он к тому же неправильно пахнет и неприятно, глупо или гадко говорит – это заранее настраивает против и отбивает всю охоту. И вызывать его придется на дом: какая-нибудь глупая посудинка из Гжели будет качаться, словно маятник, перед глазами, мешая ей, к тому ж напоминая ей об М., не говоря уже о жалкой веренице тех, кто видел схожим образом всю эту гжель, – а запах супа с кухни? а непрестанный шум бачка из санузла? И, кстати, кто тому порукой, что этот неприятный русский, которого при прочих обстоятельствах она б к себе за сто шагов не подпустила, поскольку средь ее знакомых не может быть людей такого сорта, окажется хоть чем-то качественней М.?… Тунис незаменим и потому, что нет там ни одной приметы твоей жизни, нет никаких воспоминаний и никаких напоминаний обо всем, что будет завтра, по возвращении в Москву: лишь море и песок, струящийся с барханов на сухом ветру, номер в отеле, где пахнет лишь промытым воздухом из кондиционера, где даже в зеркале ты видишь не себя, а просто женское лицо, забывшее себя, глядящее в себя с ничем не замутненной радостью.
Доехали до Болтина, дальше был крутой поворот налево. Поток машин, сворачивая в тень, тек, словно остывающая лава, слабо мерцая габаритными огнями, попыхивая выхлопами, грозя вот-вот остановиться навсегда. Закрыв глаза (она закрыла их, устав от жалобного взгляда сенбернара), женщина вызвала в уме излюбленный мираж: бархан и вереница темных тел, легко, как ящерки, сбегающих с бархана, и все – покорны ей одной, все – без имен, без хлама жизни, оставленного где-то за барханом; все без характеров; лишь только легкие капризы им позволены, даже предписаны, чтобы придать всему немного остроты.
Дрожанье воздуха над желтыми барханами уже не безнадегой отзывалось в ней, как прежде, но дрожью ожидания. Тунис сбывался, она затем и согласилась сесть в “хёндё”.
…В тот теплый мягкий вечер она купила двести граммов пахлавы в магазине “Армения” и сразу же расположилась на бульваре (С тех пор прошло всего шесть дней, и ее нёбо еще помнило хороший вкус той пахлавы). Покуда ела пахлаву и развлекала зрение прерывистым сиянием реклам, на ее лавочке расположились эти трое – и, надо ж: мужики, на вид ее ровесники, а тоже любят пахлаву. Они, подмигивая ей, развеселились. Потом доели пахлаву и, стряхивая крошки с брюк, разговорились. Тот, кто сидел к ней ближе всех, заглядывал в глаза и щурился, он так и сяк ее разглядывал, в конце концов хватил себя ладонью по лбу и тут же извинился за бесцеремонность. Училась ли любительница сладкого в школе на Масловке?… Давным-давно, давным-давно? Сказать точнее, четверть века как прошло? И мы давным-давно, давным-давно, и мы все там учились!… Напомнить? В параллельном классе… Она не вспомнила из них ни одного и устыдилась. Чтоб извинить забывчивость, пошла с ними в кофейню “Кофе хауз” у Никитских ворот. И тот, кто разглядел в ней однокашницу, признался после двух пирожных: он точно с ней учился в параллельном классе, двое других, они – другое, люди случайные и познакомились с ним в очереди за пахлавой. Тут смеху было: вся кофейня повернула головы, завидуя или, быть может, раздражаясь. С трудом уняв смех и прекратив беззвучно фыркать в капучино, они затеяли веселый тихий разговор о закидонах памяти: мозги сломаешь, прежде чем отыщешь в них, с кем десять лет дурил на переменках, зато людей случайных и чужих – и рад бы выкинуть из головы, да невозможно. Пирожные закончились, да жаль было заканчивать веселье. Пошли на Бронную, к ее однокашнику; там пили чай со сливками и слойками, смешно рассказывали о себе.
Один был отставной майор. Ушел в запас, купил “хёндё” и влез в долги – он говорил об этом, хохоча, и в тон ему все хохотали тоже: казалось глупым влезть в долги из-за машины с таким смешным названием. “Ну не “ссан-йон” же!…” – опускал глаза майор, усугубляя общий хохот. Другой был отставной нотариус. Напутал кое-что в бумагах, и вот вам результат: только недавно вышел он из заключения… Тут хохот поначалу был натужным, но незадачливый сиделец так весело смеялся над своею незадачей, что всем стало легко. И – самое смешное: он бы давно отправился в Канаду: там климат тот же, что у нас, зато, в отличие от нашего, полезный, но на отъезд и обустройство нужны деньги – их совершенно негде взять, как это ни смешно звучит. Над ним смеялись дружно: “Как же так? На пахлаву тебе хватает, а на канадский климат почему-то нет; да и к чему тебе, совсем смешно, Канада, где точно не отыщешь и кусочка пахлавы!”. Третий, смеясь, признался, что мечтает о свечном заводике, а лучше – о бензоколонке, но это же смешно: “…в мои-то годы – и без стартовой заначки!…”. Над ним смеялись, как над маленьким. Смеялись и над женщиной: она, если не врет, и вправду верит в некий свой рецепт омоложения нервных клеток; что за рецепт, молчит, тем более что денег ей на тот рецепт, о чем она не может говорить без смеха, ну нет, никак не наскрести. Сообразив, что жизнь смешна, и опасаясь, что веселье упорхнет, как бабочка с ладони, они разлили по стаканам русское шампанское “Корнет”; потом хозяин дома снял с комода высокий турецкий кальян, наполнил его колбу изумрудно-золотистого стекла водой, заправил чашечку кальяна сладким куревом со вкусом зеленого яблока, потом, прикинув на глазок, добавил малую щепотку курева со вкусом вишни, затем торжественно возжег специальный уголек и, наконец, пустил кальян по кругу со словами: “Не бойтесь, не запретная трава, а словно будто карамель”. Посасывая в очередь по кругу прохладный бронзовый мундштук, глотая из стаканов слабый сладкий алкоголь и пузырьки “Корнета”, внезапные приятели молчали поначалу, выдумывая каждый про себя забавные истории внезапного обогащения. И после выдыхали вслух эти истории друг другу – степенно и задумчиво, как сладкий дым. Конец истории был всякий раз встречаем дружным хохотом, сигнал к которому обычно подавал, давясь от смеха яблочно-вишневым дымом и прыская шампанским, сам рассказчик.
Так посмеялись предложению майора, владельца “хёндё”, всем отправиться в Германию и сделать бизнес на утопленниках: “Вы помните, показывали, какое там, в Германии, случилось наводнение? Теперь представьте на минуточку, сколько по всей Германии утопло новеньких машин. Хозяева своих утопленников, ясное дело, побросали. На кой им тачки, вымокшие до проводов? Страховку получили и – вперед; чего оглядываться?… Вот нам бы всех этих утопленников разыскать, потом собрать, хотя бы по цене металлолома, да хорошенько просушить, да вывезти в Москву, и здесь продать, чтобы не жадничать, хотя б по десять тысяч долларов за штуку…”.
Мечтающий о собственной бензоколонке предположил собрать по всей стране остриженные ногти: “Нужна кому-то роговица в промышленных масштабах? Такого быть не может, чтобы не нужна!”. Над ним смеялись лишь из вежливости, вяло. Почувствовав, что не развлек, он робко предложил наладить всероссийский лов комаров и принимать их у населения на вес в прессованном виде: “Ведь это чистый протеин, не может быть, чтобы промышленность в нем не нуждалась!”. Женщина тоже что-то предложила и тоже первая смеялась, и вот тогда, вдохнув и выдохнув свою очередную порцию кальянного дымка, слово взял бывший нотариус-сиделец.