Булгаков
Шрифт:
Режиссер мыслил экранизацию Гоголя во многом как иллюстрацию, Булгаков же разделял точку зрения литературоведа и писателя Юрия Николаевича Тынянова (1894–1943), написавшего, кстати сказать, сценарий по гоголевской «Шинели» (1842), о том, что «самый конкретный — до иллюзий — писатель, Гоголь, менее всего поддается переводу на живопись» (статья «Иллюстрации» (1923)) и что «даже «инсценировка» в кино «классиков» не должна быть иллюстрационной — литературные приемы и стили могут быть только возбудителями, ферментами для приемов и стилей кино…Кино может давать аналогию литературного стиля в своем плане» (статья «О сценарии» (1926)). Потому-то автор М. д. часто «дописывал» за Гоголя, дабы точнее передать гоголевский дух. Однако все эти «отступления» от текста методично браковались И. А. Пырьевым. В первой редакции М. д. Булгаков во многом предвосхитил развитие современного монтажного кино, а гротескные образы вставных эпизодов заставляют вспомнить работы Луиса Бунюэля (1900–1983)
В М. д. в качестве источников обнаруживается не только поэма Гоголя, но и другие, гораздо менее известные произведения. Например, сцена подготовки города к приезду генерал-губернатора у Булгакова взята не из Гоголя, а из описания приезда императора Николая I (1796–1855) в Елисаветград в 1851 г., опубликованного в 1898 г. в 96-м томе петербургского журнала «Русская старина» (эта книжка журнала сохранилась в архиве Булгакова с его пометками). В М. д. читаем:
«Дорога. Мост. Крестьяне под руководством старосты на скорую руку чинят мост.
Дорога. Крестьяне метлами метут дорогу.
Дорога. Показываются громадные облака пыли. Первой летит тройка капитан-исправника. Затем экипаж, в нем генерал-губернаторские чиновники.
Затем — экипаж шестериком, в нем князь Однозоровский.
Сзади — четыре жандарма верхами.
Потом экипаж, в нем камердинер.
Город. Генерал-губернаторский дом. Бабы, подоткнув подолы, моют окна.
Перед домом полицейские солдаты метут мостовую. Полицеймейстер распоряжается».
В мемуарах старого солдата, помещенных в «Русской старине», картина подготовки местных елисаветградских властей к приезду императора выглядит точно так же: «Стали поправлять дороги, по которым государь должен был проехать, красить придорожные столбы под цвет киверов квартирующих полков, приводить в надлежащий порядок скирды с хлебом, маскируя вымолоченную солому снопами с зернами, поправлять крыши на амбарах, чисто разметать улицы, белить поселенские домики, выстроенные по ранжиру… В самом городе Елисаветграде происходила великая суета. Целый отряд инвалидных солдат и арестантов под командованием самого городничего, квартальных и хожалых, подметал улицы». Описание Булгаковым генерал-губернаторского кортежа во многом повторяет картину въезда Николая I в Елисаветград:
«Вскоре обозначилась открытая коляска, в которой сидел император Николай I и граф Адлерберг; на козлах, рядом с кучером, виднелась крупная фигура царского камердинера; четверка поджарых, степных лошадей караковой масти мчалась в карьер…» Генерал-губернатор в М. д. оказывается как бы воплощением российского императора, а губернский город, который посетил Чичиков, вырастает до масштабов всей России.
Булгаков был знаком и с нашумевшей книгой маркиза Астольфа де Кюстина (1790–1857) «Россия в 1839 г.» (1843), значительная часть которой вышла под названием «Николаевская Россия» в переводе на русский язык в 1930 г. (термин «Николаевская Россия» употреблен еще в экспозиции М. д., где в финале «Чичиков отправляется в странствие по николаевской России»). Кюстин без симпатии описывал российскую таможню: «Русские князья, подобно мне, простому путешественнику, должны были подвергнуться всем формальностям таможенного досмотра, и это равенство положений мне сначала понравилось. Но, прибыв в Петербург, я увидел, что они были свободны через три минуты, тогда как я три часа должен был бороться против всевозможных придирок таможенных церберов. На минуту почудившееся мне отсутствие привилегий на почве, взращенной деспотизмом, также мгновенно исчезло, и это сознание повергло меня в уныние.
Обилие ничтожных, совершенно излишних мер предосторожности при таможенном досмотре делает необходимым наличие бесконечного множества всякого рода чиновников. Каждый из них выполняет свою работу с такой педантичностью, ригоризмом и надменностью, которые имеют одну лишь цель придать известную важность даже самому маленькому чиновнику. Он не позволяет себе проронить лишнее слово, но ясно чувствуется, что он полон сознания своего величия. «Уважение ко мне! Я часть великой государственной машины». А между тем эти частицы государственного механизма, слепо выполняющие чужую волю, подобны всего лишь часовым колесикам — в России же они называются людьми. Меня положительно охватывала дрожь, когда я смотрел на эти автоматы: столько противоестественного в человеке, превращенном в бездушную машину… Эти одушевленные машины были, однако, исключительно, до приторности, вежливы. Видно было, что они с колыбели приучались к учтивости, как воин с детства приучается к ношению оружия. Но какую цену могут иметь эти проявления изысканной вежливости, когда они выполняются лишь по приказу, из рабского страха пред своим начальством!.. Казалось, что они поглощены выполнением какого-то серьезного секретного поручения, хотя занимаемые ими должности отнюдь не соответствовали их напускной важности. Одни из них, с пером в руке, выслушивали ответы пассажиров или, вернее, обвиняемых, так
Особенно поразила Кюстина фигура главного российского таможенника: «Наконец-то узнали мы причину нашей столь длительной задержки: на пароходе появился начальник над начальниками, главный из главных, директор над директорами русской таможни… Важный чиновник прибыл не в форменном мундире, а во фраке, как светский человек, роль которого сначала он и принялся разыгрывать. Он всячески старается быть приятным и любезным с русскими дамами. Он напомнил княгине N об их встрече в одном аристократическом доме, в котором та никогда не бывала; он говорил ей о придворных балах, на которых она его никогда не видела. Короче, он разыгрывал с ними, и особенно со мной, глупейшую комедию, ибо я никак не мог понять, как это возможно выдавать себя за нечто более важное в стране, где вся жизнь строго регламентирована, где чин каждого начертан на его головном уборе или эполетах. Но человек, очевидно, остается одним и тем же повсюду. Наш салонный кавалер, не покидая манер светского человека, вскоре принялся, однако, за дело. Он элегантно отложил в сторону какой-то шелковый зонтик, затем чемодан, несессер и возобновил с неизменным хладнокровием исследование наших вещей, только что так тщательно проделанное его подчиненными. Этот, казалось, главный тюремщик империи производил обыск всего судна с исключительной тщательностью и вниманием. Обыск длился бесконечно долго, и светский разговор, которым неизменно сопровождал свою отвратительную работу насквозь пропитанный мускусом таможенный цербер, еще усугублял производимое им гнусное впечатление».
Сцены в М. д., связанные с работой Чичикова на таможне вполне можно поставить в контекст книги маркиза де Кюстина:
«У ЧИЧИКОВА БЫЛО ПРОСТО СОБАЧЬЕ ЧУТЬЕ.
Чичиков с таможенными служителями обыскивает экипаж: отстегивает кожаные карманы, проходит пальцами по швам…
Проезжающий волнуется, пожимает плечами.
Внутри таможни. Взволнованная дама. Чичиков. Служитель.
Чичиков. Не угодно ли вам будет, сударыня, пожаловать в другую комнату? Там супруга одного из наших чиновников объяснится с вами.
Отдельная комната в таможне. Стоит рыдающая взволнованная дама в одном белье, а супруга таможенного чиновника вытаскивает из корсажа у нее шелковые платки.
Помещение таможни. Стоит совершенно убитый проезжающий. Чичиков за столом. Перед Чичиковым груда отобранных вещей. Чичиков пишет акт.
Дорога. Экипаж. В экипаже проезжающий и проезжающая. Проезжающая плачет…
Проезжающий. Черт, а не человек…»
Возможно, именно под влиянием Кюстина после аферы с баранами, проведенной Чичиковым и его начальником, статским советником, пропустившими таким образом через границу на миллион бра-бантских кружев, Булгаков дал в М. д. сцены, когда кружева примеряет богатая петербургская дама, а потом весь высший свет красуется на придворном балу в контрабандных кружевах. Рационально мыслящий французский маркиз сравнивал любезного, но бездушного чиновника с машиной. Чичикова, с отменной вежливостью потрошащего проезжающих, Булгаков вслед за Гоголем сравнивает не с машиной, а с чертом, что подчеркивает инфернальность главного героя М. д.
Любопытно, что десятилетия спустя кинематографисты признали правоту Булгакова в трактовке М. д. Соратник И. А. Пырьева по принуждению драматурга к внесению в сценарий чуждых булгаковскому замыслу изменений И. В. Вайсфельд в 1988 г. в своих воспоминаниях покаялся, но в основном за покойного Пырьева: «Работа над сценарием шла трудно. Михаил Афанасьевич Булгаков видел дальше и знал о Гоголе больше, чем кинематографические производственники. Правда, официальный консультант-литературовед, привлеченный киностудией, М. Б. Храпченко во время встреч и в письменном заключении по сценарию поддерживал общее для нас желание найти кинематографическую форму для изображения на экране подлинно гоголевских образов. Но пресс вульгаризаторских оценок литературы и кино сжимал замыслы экранизаторов, и очертания будущего фильма постепенно менялись, как меняется отражение человека, находящегося в комнате смеха. Чичикова усердно гримировали под героев Островского. Ему надлежало стать выразителем интересов «торгового капитала». Все, что помогало прямолинейному иллюстрированию этого нехитрого литературоведческого открытия, всячески поощрялось, а все действительно гоголевское, сложное, причудливое, необычайное, потрясающее встречало недоверие.
Отсутствие ординарности у Гоголя и его кинематографического интерпретатора — Булгакова — вызывало у вульгаризаторов крайнее огорчение. Режиссерский сценарий в каких-то своих элементах смещался под уклон от Гоголя к его противоположности. И именно в этот момент работы пришло известие о том, что Ивану Пырьеву надлежит ставить современный сценарий, а не «древнюю» экранизацию.
Известие было невеселым — пропадали труды месяцев. Но кто знает, что выиграл бы кинематограф, зритель и сам Иван Пырьев, если бы на экране вместо булгаковского прочтения «Мертвых душ» появилось компромиссное произведение».