Бунин без глянца
Шрифт:
Вот и все. Сразу. А Надежда Алексеевна сказала мне, что Варя еще до отъезда говорила ей, что она решила со мной расстаться, об годе никогда ничего не упоминала, не упоминает теперь и про Екатеринославль ничего, просила Надежду Алексеевну отказать мне от обеда в редакции ‹…› чтобы не встречаться со мною.
Теперь гляди ‹…›. Я вот уже почти месяц служу здесь в Управленьи, получаю 30 рублей, освоился с делом, работаю прекрасно и это я должен бросить! В Орле при таких обстоятельствах, т. е. не видясь с ней, я жить не могу!! К тому же я один, убью себя, убью! ‹…› Страшно жаль места, как я его добивался! ‹…› Я обессилен, я с ума сошел! А уехать? Бросить? Нет надежды? Тоже в петлю! Я привык к ней, готов быть ее собакой, чем угодно. Ну, если брошу место, а она передумает. Я к ней опять уеду, никто не удержит. Что же делать? Помоги, помоги и помоги, милый,
Ты скажешь, подожди — нет силы! Я живу как во сне, как мертвый, я боюсь, всех боюсь и ничего не знаю!
Пойми еще вот: я чувствую, поверь — я люблю ее не из самолюбия. Я лучше себя изгрызу всего, но бросить ее, чтобы она слилась с этим обществом, чтобы далеко-далеко в необъятном грустном тумане жизни вспомнить потом девушку, милую, мою, чтобы затерялась она от меня… [38, 297–298]
Лидия Александровна Женжурист (урожд. Макова, 1870–1942), народница, жена друга Ю. А. Бунина по Полтаве Ивана Мироновича Женжуриста:
Еще кончая гимназию в Орле (ошибка мемуаристки. — Сост.), он горячо полюбил свою сверстницу, тоже кончавшую гимназию, и, не желая расставаться с ней, вместо университета, к великому огорчению брата, остался в Орле — сотрудничать в местной газете, куда его избранница поступила корректором.
На его любовь она ответила взаимностью, и они тут же поженились, но без «венца» — невеста категорически отказалась узаконить союз — «из принципа».
Год спустя она нашла, что ему пора уже позаботиться о своей служебной карьере, и потребовала, чтобы он немедленно отправился к брату, который должен устроить его, и чтоб к ней не возвращался, пока не займет прочного служебного положения.
Когда Юленька рассказал мне, почему бедный мальчик приехал к нам «в изгнание», — как ни была я молода, все же сразу поняла — не опытом, а душой, — что дело не в принципе, а в холодном расчете: стоит ли закреплять связь? — и это в 20 лет! Послать любимого человека, талантливого юношу, делать служебную карьеру вместо того, чтобы настоять на продолжении образования ‹…›.
Устроив Ванечку в статистическое бюро, Юлий Алексеевич по его настоянию отправился в Орел и уговорил Варю — жену Ванечки — переехать в Полтаву и работать вместе.
Жизнь их как будто наладилась, но, спустя некоторое время, она внезапно исчезла, оставив Ванечке трогательную записку, заверяя его в своей любви, но находя в то же время необходимым разойтись [32, 243–245].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. Ноябрь 1894 г.:
Ну вот — пусть Господь убьет меня громом, разразит меня всеми нечеловеческими страшными потерями и муками — клянусь тебе, не стало сил моих! Ну хоть бы день отдыха, покоя, пойми же, я бы полжизни отдал, только бы возненавидеть тебя, стереть с лица земли все эти проклятые воспоминания, которые терзают меня этой проклятой, несказанной любовью [к] тебе, — успокоиться — ведь что же, вижу все потеряно, что же, наконец, за выгода мне рвать свое же сердце. Но каждую, каждую минуту все забываю — пойми же, Христа ради, этот ужас — забываю, что ты-то и есть причина моей муки, а я забываю и когда вот начинает против всякой воли расти, расти эта боль и не в силах терпеть, заплачу вдруг, опять рванусь к тебе, вот бы уткнуться лицом в твои колени, прижаться к тебе, защититься от отчаяния, а нет, опомнюсь — в тебе все! Но не могу уже больше, или письма мои не доходят, или ты дьявол ‹…›. Дай же увидеться с тобою, ради Бога, ради всего на свете! Поклянусь ну чем только могу выдумать, что только есть на языке человеческом, ты не услышишь даже того, что не прикажешь, уйди потом с каким хочешь решением, но только бы полчаса около тебя — ради Создателя, видишь, это безумие, но не порыв минутный — что же я сделаю, если так оказалось. Ну тебе это будет тяжело, м. б., да и не к чему, ты думаешь, ну все равно. Надо же о другом подумать — я же живой, Варя. Если твое решение бросить меня осмыслилось, — чего же тебе бояться, что оно поколеблется [18, 194].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. До 20 января 1895 г.:
Варя! Третий месяц я сгораю на медленном огне. Безумен ли я, ничтожен ли, но я испытываю невыразимые мучения. Если бы я мог видеть тебя, я бы все сказал, я бы все выразил тебе. Но не могу я писать — ничтожными слабыми словами говорить про тот ад, который творится у меня в душе. День начинается моим напряженным горячим желанием, чтобы он прошел как можно скорее. А вечером — почти каждый вечер я плачу и молюсь, как никогда не молился, чтобы Господь вынул мою душу или послал мне внезапное, неожиданное утешение, чтобы он раскрыл твое сердце для любви, для жалости, для проникновения в мое изболевшееся сердце, и как ребенок жду чуда и все надеюсь, что ты схватишь, наконец, тот светлый момент ясности душевной, в которой становишься выше затирающей нас жизни и поймешь и представишь себе все. Заклинаю тебя Спасителем — подумай еще раз обо мне и о себе! Твой отец сказал, что ты имени моего слышать не можешь — но как же мне поверить этому? Нельзя этому быть. Самые злые люди прощают закоренелых злодеев [18, 195].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма Ю. А. Бунину. Апрель 1895 г.:
Несколько дней после этого известия (о свадьбе А. Н. Бибикова и В. В. Пащенко. — Сост.) я ходил совсем мертвецом ‹…›. А дело было так: Евгений в одну из наших прогулок сообщил мне, что слышал в Ельце; что она вышла замуж за какого-то доктора (теперь-то он говорит, что врал про доктора — слышал про Бибикова). Я, конечно, остолбенел от такой вести, но затаился и поехал в Елец, решившись на все, чтобы узнать. Но узнал нечаянно: у парикмахера Николаева тот, кто стриг, меня спросил, буду ли я завтра на представлении Петита, а потом бывал ли я на Святой на любительских спектаклях. Меня так и передернули эти любительские спектакли, и я уж с задавленным голосом стал расспрашивать, кто играл. «Г-жа Буцкая, г-жи Пащенко, мать и дочь, та-с, что вышла замуж за молодого Бибикова»… Я помертвел буквально. «Это какая?» — спрашиваю. «Да старшая, Варвара Владимировна; да вы, верно, и с г-ном Бибиковым знакомы, черный он такой, худой — Арсений Николаевич». Очевидно, он хотел меня поддуть, потому что спросил после, где я жил зиму. Я насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела и почти бегом бегал часа три по Ельцу, около дома Бибикова, расспрашивал про Бибикова, где он, женился ли. «Да, — говорят, — на Пащенки ‹…›». Я хотел ехать сейчас на Воргол, идти к Пащенко и т. д. и т. д., однако собрал все силы ума и на вокзал, потому что быть одному мне было прямо страшно. На вокзале у меня лила кровь из носу и я страшно ослабел. А потом ночью пер со станции в Огневку и, брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки. Венчались, говорят… [38, 301–302]
Томление
(Екатерина Лопатина)
Вера Николаевна Муромцева-Бунина:
В редакции «Нового Слова» Иван Алексеевич познакомился с молодой писательницей, сестрой профессора философии Льва Михайловича Лопатина, писавшей под псевдонимом К. Ельцова. ‹…›
Оригинальная, и не потому, что хотела оригинальничать, а потому, что иной не могла быть, она — единственная в своем роде, такой второй я не встречала.
В те годы худая, просто причесанная, с вдумчивыми серо-синими большими глазами на приятном лице, она своей ныряющей походкой гуляла по Царицыну, дачному месту под Москвой, в перчатках, с тросточкой и в канотье, — дачницы обычно не носили шляп. Очень беспомощная в жизни, говорившая чудесным русским языком, она могла рассказывать или спорить часами, без конца. Хорошая наездница, в длинной синей амазонке, в мужской шляпе с вуалью, в седле она казалась на фоне царицынского леса амазонкой с картины французского художника конца девятнадцатого века. Была охотницей, на охоту отправлялась с легавой, большею частью с золотистым сеттером.
Ей было в ту пору за тридцать, она на пять лет старше Ивана Алексеевича. Я понимаю, что он остановил на ней свое внимание. Между ними завязалась дружба. Она пригласила его бывать у них в Москве. Они жили в собственном старинном особняке, на углу Гагаринского переулка. ‹…›
Иван Алексеевич определял свои чувства к Катерине Михайловне романтическими, как к девушке из старинного дворянского гнезда, очень чистой, но несколько истеричной.
— Подумай, — рассказывал он, — зайдем в «Прагу», а она начинает говорить: «Нет, не могу есть в ресторанах, с тарелок и пить из фужеров, из которых ели и пили другие…» Если бы я на ней женился, я или убил бы ее или повесился, — смеясь говорил он, — а человек она все же замечательный.
А она рассказывала:
— Бывало, идем по Арбату, он в высоких ботиках, в потрепанном пальто с барашковым воротником, в высокой барашковой шапке и говорит: «Вот вы все смеетесь, не верите, а вот увидите, я буду знаменит на весь мир!» Какой смешной, думала я… [35, 169–170]
Екатерина Михайловна Лопатина (1865–1935), писательница, общественная деятельница. Из дневника:
22 февраля 1898 г. Петербург. Весь день мы почти не расставались… То провожал меня в «Сын Отечества», то отвозил еще куда-нибудь, поправлял оттиски моего романа, и раз я была у него в номере на Пушкинской. Понемногу все стали замечать, намекать на его любовь… Вечером он ждал меня в Союзе писателей. Я никогда этого вечера не забуду. Никогда, кажется, я его таким не видала. Так был бледен, грустен, мил. Так мы тихо, грустно и хорошо говорили ‹…›. Из Союза он пошел за мной, провожать меня. Как я помню эту ночь. Шел снег, что-то вроде метели… Наконец, уже на Садовой, мы заговорили, и все было сказано. Мне вдруг стало легко говорить с ним. Мы пешком дошли до Мастерской, и было так грустно. Я сказала ему, что боюсь его увлечения, его измученного лица и странного поведения, иначе не стала бы говорить; что я не могу пойти за ним теперь, не чувствую силы, не люблю его настолько. Он говорил о том, как никогда и не ждал этого, как во мне он видит весь свет своей несчастной жизни; он не боялся этого, потому что ему нечего терять, ему уже давно дышать нечем; без меня у него тоска невыносимая, но это не какая-нибудь обыкновенная влюбленность, которую легко остановить, а трезвое, настоящее чувство, очень сложное, и расстаться со мною ему невыносимо уже теперь…