Бунт на корабле
Шрифт:
«Акима уже нет», — сказала она. Думая о костре и искрах, Саввин понял, что эти мысли об умирании огня относятся непосредственно к нему, к ее словам о том, что она пришла прощаться.
Ему вспомнились слышанные когда-то слова о видениях, галлюцинациях, посещающих людей в страшные мгновения жизни, и раскрывающих будущее. Ему вспомнились рассказы о пророческих снах и о том, что все это происходило с людьми, уже как-то стоящими вне обычной жизни или находящимися на грани безумия.
Да, да, все это так, говорил себе Саввин. Но это — не то. Я живу, я обыкновенный солдат, я хочу жить,
Так пытался уверить себя Саввин. Но за этим успокоением нарастала еще большая тревога, еще большая уверенность, что и ему уже вынесен приговор.
Ночное видение — сон, галлюцинация. Но этими простыми, все объясняющими словами нельзя было прикрыть какую-то другую правду, о которой могло быть сказано только так, как было сказано. Поняв это, Саввин оглянулся: прижавшись к дереву сидел холодный Аким, уже освобожденный от необходимости нести тяжесть сознаваемой смерти, уже ушедший из-под ее власти.
Он всматривался в лицо Акима и ему хотелось разгадать его последние мысли, хотелось спросить, видел ли он ее, медленно приближающуюся к костру. Но мертвое лицо было совсем безответно. Легкий налет изморози лежал на щеках и на ресницах, и Саввину вспомнились глаза Акима, темноголубые, блестящие и зоркие.
«Аким ушел», — повторил он чужие слова, и сразу почувствовал, что они освободили его от необходимости оставаться здесь, сидеть у костра, думать обо всем этом, таком странном, так не похожем на все то, чем он живет сегодня.
Вот я и один, я могу идти, ничто меня не связывает, я еще буду жить… Я еще хочу жить, с тоской подумал он несколько спустя, пытаясь окончательно освободиться от власти ночных слов. Я еще хочу жить!
5
Он стал совсем свободен и одинок. Ничто уже не могло его задержать. Он мог двигаться, куда хотел, мог останавливаться по своему желанию. Подумав об этом, Саввин даже обрадовался, что теперь он сам все будет решать, его воля не обязана считаться с чужим желанием. Но радость была кратковременной. Очень быстро он вспомнил Акима… все вспомнил, и душа его протестующе застонала. Неужели смерть Акима явилась облегчением ему, Саввину? Если это так, стало быть в тайниках его души уже давно не высказанным лежало подлое желание освободиться от этого охотника, покорно несшего страдания своего развороченного живого человеческого тела.
Гримасой внутренней боли ответило лицо Саввина на эти дикие в своей вероятности мысли. Как бы оправдываясь перед кем-то, имеющим право судить, Саввин угрюмо качнул головой. Нет же, говорил он себе, Боже мой, нет! Я хочу, чтобы Аким жил. Я здоров и крепок, я буду нести его на плечах, я готов жизнью заплатить за то, чтобы вернуть этого человека его старому, никогда не виденному, неизвестному мне отцу.
В горечи невылившихся слез была глубокая, тихая радость. Никогда и никого, казалось, не любил Саввин так, как этого, уже умершего, уже ушедшего человека. Чьей-то волей были они поставлены вместе, и подчиненные не известным им велениям они должны были войти в этот северный лес и остановиться вот у этого костра. Приняв эту непреложность, Саввин еще раз подошел к Акиму и взглянул в его лицо, спокойное в своем мертвом равнодушии.
Когда все это кончится, я разыщу отца Акима, расскажу ему и спрошу, чувствовал ли он смерть сына? Подумав об этом, Саввин тут же с тоской понял, что этого никогда не случится, что он сам пытается себя и обмануть и утешить.
Костер уже давно погас, и мороз настойчиво напомнил, что какое-то решение надо принять. Воля к жизни, таившаяся в еще пульсирующей крови, подсказала решение: двигаться, настойчиво стремиться к чему-то далекому, пусть даже недостижимому.
А как же Аким? Саввин оглянулся и после некоторого колебания признал, что вырыть могилу, похоронить Акима он не сможет. Закинув винтовку за спину, глубоко вздохнув, Саввин очень серьезно и громко сказал:
— Все, Аким… прощай!
И медленно направился в лес, думая о том, что теперь он уже окончательно одинок. Это не был испуг. Саввин не боялся севера, леса, одиночества. Нет. И, вместе с тем, он как-то равнодушно думал, что, может быть, его движение уже не нужно, что лучше всего покориться, сесть и навсегда уснуть.
К этим своим мыслям он прислушивался, как к чужим, не ему принадлежащим. И только когда осознал, что это его собственные мысли, они поразили его и вызвали удивительно отчетливое представление о еще не прожитых, будущих днях, наполненных сверканием солнца и прозрачным воздухом.
Тут он вспомнил о двух спичках и патроне в кармане Акима. Вернуться и взять? Рукой влезть в карман умершего? Он убеждал себя, что это не мародерство. Конечно нет, наконец решил он, ведь и сам Аким сказал их взять, говоря, что они ему уже не нужны.
Саввин, по своим следам, вернулся к потухшему костру. Быстро, как бы боясь, что кто-либо подсмотрит, он взял спички и патрон. Потом долго и пристально смотрел в холодное лицо Акима, как бы беззвучно давая торжественную, все объясняющую клятву.
6
Саввин рассчитывал, что две спички и один патрон — это три костра. Между ними большое время, длинная дорога, а где-то в промежутке он сумеет достичь того, к чему стремится. Когда это случится, он не мог предвидеть. Возможно, это произойдет после первого костра, если же нет — впереди второй… третий. Во всяком случае запас отпущенных ему часов значителен. Всячески оберегая от растраты будущее, он таил надежду, что мороз может неожиданно ослабеть и тогда отдохнуть удастся и без огня.
Но расчеты не оправдались. Уже не было спичек, уже остался только патрон, и приближалась ночь, навстречу которой, казалось, стремительно несся обжигающий холод.
Саввин взглянул сквозь верхушки деревьев. Над ними распласталось черное небо, усыпанное яркими звездами. Здесь, на севере, в мороз, они казались острыми. Потому ли, что Саввин дрожал мелкой дрожью, потому ли, что сказывалась тяжелая усталость, но ему чудилось, что звезды сжимаются и разжимаются, выбрасывая в сторону тонкие заостренные и сверкающие стрелы.