Буря
Шрифт:
— Добре, батьку! Я уже сот восемь распределил, а придется на завтра еще столько же, если не больше.
Разговор пошел своим чередом, а Богдан крепко задумался над мучившим его все время вопросом: оставаться ли здесь и подождать новых подкреплений, как советовали некоторые, или стремительно ринуться вперед и нежданным появлением ошеломить врага? И личный характер Богдана, стремительный, страстный, и его военная тактика, и данные обстоятельства, и сердечные влечения стояли за последнее; но тем не менее Богдан ни на что не решался и на другой еще день отдыхал, словно лев, на поле победы.
С виду он был величав и спокоен, но внутреннее волнение
Ему бы лучше было двинуться поскорее, уйти от этих зудящих душу впечатлений, но неизвестность казалась ему еще нестерпимее, и он ждал. Он боялся оставаться наедине, усиленно суетился, все время ходил по лагерю, ко всему присматривался, везде делал указания, всякого поджигал возбудительным словом.
LXX
К вечеру второго дня возвратился Кривонос со своим отрядом. Когда Богдану доложили, что полковник привез много добычи и много пленных, Богдан только сжал голову рукой и прошептал тихо:
— Свершилось!
Между пленными оказались Шемберг, Сапега и еще несколько магнатов.
— А где же молодой Потоцкий, что с ним? — спросил тревожно Богдан. — Убит! — ответил угрюмо Кривонос.
Не то стон, не то вздох вырвался у Богдана; он отвернулся в сторону… «Жертва невинная, павшая за грехи отцов своих!» — пронеслась у него в голове горькая мысль.
— Я, пане гетмане, проводил только до Княжьих Байраков, — заговорил Кривонос, глядя мрачно в землю, так как Богдан молчал, отвернувшись в сторону, и не предлагал ему никаких вопросов, — а потом, услышав шум, повернул, но было поздно… татары…
Богдан махнул нетерпеливо рукой и приказал Чарноте обставить прилично их пленников.
— Прости, ясновельможный пан, — обратился он с низким поклоном к Шембергу, — если мои люди, может быть, непочтительно отнеслись к вам… Что делать? Tempora mutantur [82] , — улыбнулся он. — События над нами паны. Впрочем, панство может считать себя у меня гостями: караул обеспечит вашу безопасность, а гостеприимство, надеюсь, охранит от лишений.
Скрепя сердце поблагодарили пленные молчаливым поклоном Богдана и ничего не ответили на его насмешливую любезность.
82
Времена меняются (лат.).
— А вот, батьку, — подошел в это время весело Богун, — я тебе выменял у татарина писаря.
— Кого, кого? — засмеялся Богдан.
— Да нашего–таки Выговского {117} , если помнишь. Знает толк, горазд в пере.
— Выговского? Ивана? Как не знать! А где же он?
— Да вот, — подозвал Богун Выговского.
— А, пане Иване! — обрадовался знакомцу Богдан. — Как же это ты попался татарину?
— Да что ж, батьку, — поклонился низко Выговский, — служил, как и все мы, грешные, ляхам,
117
Выговский Иван Остапович — украинский шляхтич, служил в польском войске, под Желтыми Водами попал в татарский плен, и Б. Хмельницкий выкупил его. При жизни Хмельницкого был генеральным писарем, а после его смерти — гетманом (1657—1659). Подписал Гадячский трактат, отрывавший Украину от России (1658 г.), жестоко подавил народное восстание под руководством Мартина Пушкаря и Якова Барабаша.
— Так, так… Только поганая, брат, эта песня… Ну, а теперь?
— Рад, что попался нашему славному спасителю, нашему Моисею, в руки, готов служить и душой, и телом правде козачьей и до земли ей преклоняюсь челом! — отвесил Выговский глубокий поклон Богдану, коснувшись рукою земли.
— Спасибо, спасибо, — улыбнулся польщенный гетман, — послужишь этой правде, простится и грех: много и долго издевались над нею арендари и ляхи.
Когда Чарнота, собравши пленных, начал отбирать почетных в особую группу, то к изумлению и неописанной своей радости наткнулся на лежавшего на возу раненого ротмистра.
— Черт побери! Ну, да и счастье! — вскрикнул Чарнота. Словно наколдовано! Опять вижу пана — и живым.
— Это не счастье, а горе, — вздохнул тяжело ротмистр, — горе всем тем, кто пережил такой позор и смерть такого героя…
— Удел войны — шутка слепой фортуны, — старался ободрить старика Чарнота. — Но что бы там ни было, пану горевать нечего: его доблесть и храбрость известны всему свету, а сам он теперь в руках самого искреннего друга… Обнял он его.
— Спасибо… верю, — покраснел от волнения ротмистр, — но пусть пан хоть и сердится, а я всегда говорю правду, — загорячился он, — не по–лыцарски поступили вы с нами, нет! Нет! Такое предательство, вероломство…
— Татары — не подчиненный народ, — перебил его Чарнота, — они своевольны и непреклонны… Да и наши еще не все дисциплинированны. Надо правду сказать, учили нас этому коронные и польные гетманы… А, да что там! К бесу эти горькие кривды!.. Надоели! Пора и отдохнуть от битв и споров. Пан — мой дорогой гость. Прошу к себе, и раны перевяжем, и отдохнем, и разопьем добрый жбан литовского меду.
Устроив пленных в особой палатке и позаботясь о их продовольствии, Чарнота увел наконец пана ротмистра к себе; последний едва шел, хромая на раненую ногу и склонив на плечо радушного хозяина опухшую от страшного удара голову.
Но когда раны были перевязаны и омыты умелой рукой, когда ротмистр, подкрепившись кружкой горилки, похлебал горячего кулишу, то силы у него поднялись сразу, на добродушном лице заиграл яркий румянец, и глаза снова оживились.
Друзья улеглись на бурках, закурили свои люльки и, прихлебывая из кухлей добытый у шляхты при Княжьих Байраках старый черный как смола мед, начали вспоминать прошлое…
— Как странно все нас сводит с тобой судьба, пане ротмистре, — говорил Чарнота, глядя любовно в искренние и добрые глаза своего гостя, оттененные серебристыми, нависшими бровями. — Сдается мне, помню я еще тебя и на Масловом Ставу, когда нам читали смертный приговор… помню, когда склонилось и распростерлось на льду наше знамя, один из пышных гусар отвернулся в сторону и, сдается мне, — улыбнулся он плутоватой улыбкой, — смахнул с глаз слезу.