Было и будет. Дневник 1910 - 1914
Шрифт:
Ожидание напрасное, потому что обвинительный акт, признавая ритуальное убийство, тем самым произнес уже приговор до решения суда. Все равно, убил или не убил еврей Бейлис: если и не убил, то тем хуже для вас, евреи; значит, вы все убийцы Невинного; кровь Его на вас и на детях ваших!
Преосвященный Сергий, архиепископ финляндский, защищает евреев двусмысленно: может быть, и есть у них ритуальное убийство; но это ничего не значит — только бы покаялись, Бог простит. Ученый профессор Духовной академии Бронзов столь же двусмысленно кивает на всю еврейскую нравственность («Завет Гиллеля»): может ли быть что-нибудь доброе из Назарета? А «тайновидец» Розанов уже совсем
В самом деле, что такое «ритуальное убийство»? Человеческое жертвоприношение. Но религия, из которой могла (хотя бы только могла) возникнуть такая чудовищность, есть религия Молоха, Бога-человекоубийцы — не Бога, а Дьявола. Неимоверный вывод действительно «мирового значения»!
«Есть вещи, есть храмы, которых нельзя разрушать!» — восклицают они же («Киевлянин»), как будто не знает кошка, чье мясо съела. Поздно хватились. Сами все разрушили, так что не осталось камня на камне, — и вот: «нельзя разрушать». Слова эти на них же обратятся. Да, есть святыни, над которыми нельзя кощунствовать: кощунство над святыней иудейства, над Ветхим Заветом, есть кощунство и над святыней христианства — над Заветом Новым, ибо это два Завета Бога единого. Христианство — исполнение Израиля. Что там предсказано, то здесь исполнено. Кощунство над Израилем есть кощунство над Плотью Христа, ибо Плоть Христа и есть Израиль. Спасение — от иудеев. Мы все во Христе «обрезаны», мы все — во Христе иудеи. Божья воля связала нас с ними, и никакая человеческая воля не развяжет. Отрекаться от иудейства значит отрекаться от христианства. Если Бог Израиля — человекоубийца, не Бог, а Дьявол (метафизический вывод кровавого навета именно таков), то кто же Сын Божий — Христос?
Для того, чтобы отвергнуть ритуальное убийство как обвинение юридическое, не нужно религиозного сознания; для этого достаточно простого научного знания, простого нравственного чувства. Но обвинение это по существу своему не только юридическое, оно вместе с тем религиозное. И оправдание должно быть религиозным. Чей же голос в России сейчас мог бы произнести такое оправдание? Уж во всяком случае не голос церкви. И вот именно теперь больше чем когда-либо чувствуется беззащитность, безоружность нашей религиозной совести и необходимость, неизбежность ее восстания.
«Мирового» значения, в том смысле, как думают они, этот суд не имеет: для «мира» давно решен вопрос о кровавом навете. Но для России, действительно, то, что сейчас происходит, есть «мировое» унижение, мировой позор.
Представьте себе такую возможность, хотя бы только возможность: настоящие убийцы, «истинно русские» злодеи-провокаторы, уличены и сознались, что совершили убийство, чтобы навести кровь на весь еврейский народ; и вот, признав клевету, вся Россия становится сообщницей этого злодейства, наводит на себя кровь: «Кровь Его на нас и на детях наших»!
Апостол Павел хотел быть «отлученным от Христа для братьев своих по плоти», т. е. для евреев. А мы хотим быть от Христа отлученными из ненависти к братьям нашим по духу, к тем же евреям. Но горе нам, если то, чего мы хотим, исполнится.
ГОРЬКИЙ И ДОСТОЕВСКИЙ
Спор Горького с Достоевским (из-за постановки «Бесов» на сцене Московского художественного театра) важен и поучителен. Общественное внимание не ошибалось: недаром около этого спора возникло столько печатного и разговорного шума. Когда шум умолкнет, останутся вопросы немолчные, вечные, ибо и самый спор вечен.
В социал-демократической газете «Новая Жизнь», издававшейся в 1905 году, Горький напечатал статью о Достоевском и Л. Толстом. Смысл ее почти тот же, как и теперешних обвинений Горького против Достоевского: Достоевский, Л. Толстой, вся русская художественная литература связана с духом реакции, противообщественна и, следовательно, для России пагубна.
Прошло восемь лет — и сколько воды утекло, как все изменилось в России, как изменился русский воздух, а Горький повторяет почти те же слова тем же голосом.
Горький чуток: многое видит и слышит издали — многое, но не все. Изменившегося воздуха как будто не чувствует: чтобы почувствовать его, надо дышать, а он давно не дышал.
«И Достоевский велик, и Толстой гениален… но Русь и народ ее значительнее, дороже Толстого, Достоевского и даже Пушкина, не говоря обо всех нас». Не значит ли это: есть высшая ценность, которой можно принести в жертву Толстого, Достоевского — всю русскую литературу?
Да, можно. Освобождение России дороже русской литературы. Если бы оказалось, что она против освобождения, то не только можно, но и должно ею пожертвовать. Весь вопрос в том, действительно ли русская литература против освобождения. Восемь лет назад Горький отвечал решительно: против; теперь — уже не так решительно, но сущность ответа и теперь та же.
«Один литератор говорит, что если бы я был министром, то сжег бы Достоевского. Министром я не надеюсь быть, но все-таки считаю долгом заранее успокоить взволнованного писателя: если и буду, то не сожгу. Не сожгу, ибо русскую литературу люблю».
Успокоился ли «взволнованный писатель», не знаю, но, прочтя отповедь Горького, я так и не понял, почему бы ему не сжечь Достоевского. «Я русскую литературу люблю» — этого мало. Если бы не любил — сжег бы; но вот любит и милует. А причина милости, повторяю, остается неизвестною.
Достоевский — «ярый шовинист, антисемит, основоположник зоологического национализма, враг Запада». В изображениях Достоевского, «на горе наше», есть правда, но это «правда Салтычихи, Аракчеева, тюремных смотрителей и околоточных надзирателей». Излюбленный герой Достоевского Алеша Карамазов — будущий В. Розанов, «подвизающийся на поприще цинизма». Иван Карамазов — вовсе «не глубокая совесть», а «словоблудник, Обломов, принявший нигилизм ради удобств плоти и по лени»; его «неприятие мира» — просто словесный бунт; жалость его — «сентиментальная ложь, противное лицемерие». Вообще Достоевский «создает человека по образу и подобию дикого и злого животного». Это — клевета на Россию, на все человечество. «Я считаю это (действие Достоевского на читателей — зрителей) социально вредным», — заключает Горький.
Достоевский велик, но велик и вред, зло, которое он причиняет, и чем больше он, тем больше зло. А так как Россия все-таки дороже русской литературы, то, казалось бы, неизбежен вывод: уничтожить зло, уничтожить, сжечь Достоевского.
Почему же Горький не делает этого вывода теперь, как сделал его в 1905 году?
Попытку «сожжения» он, впрочем, и теперь делает. А если она не удается, то не по его вине: тогда он подносил огонь к сухим дровам, теперь — к сырым.
Книги Достоевского он сохранил бы, не сжег, но театральную постановку его уничтожил бы. Если бы желание Горького исполнилось — произошел взрыв общественного негодования, — то пришлось бы, пожалуй, действительно снять постановку. Понятие «сожжения» — иносказательное и, следовательно, растяжимое. Во всяком случае искра огня сжигающего тлеет все так же и природа его все та же, как в 1905 г., когда Горький говорил ясно и просто: сжечь.