Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения
Шрифт:
Северский без промедления начертил смежные углы, восстановил перпендикуляр, доказал теорему и закончил уверенным тоном: «что и требовалось доказать».
– Ну, что же? – удивленно обратился директор к Окропиру Елизбаровичу. – По-моему, отлично отвечает.
– Это он только случайно верно ответил, – презрительно возразил Хевцуриани. – А спросите что-нибудь другое, Лев Львович, и увидите.
Директор попросил Северского доказать теорему о том, что внешний угол треугольника более каждого из внутренних, с ним смежных; теорему о том, что в треугольнике – против большей стороны лежит больший угол… Еще несколько других. И когда Северский четко и ясно ответил на все предложенные вопросы, Марков опять с удивлением обратился
– Не понимаю, Окропир Елизбарович, почему вы говорите, что он тупой. По-моему – прекрасно все знает.
Хевцуриани пренебрежительно улыбнулся, наклонился к директору и с загадочным видом сказал:
– Не верьте ему, Лев Львович. Он только притворяется, что все понимает.
Прошло после этого десять или двенадцать лет. Однажды, во время каникул в одном из петербургских летних театров Северский с огромным успехом выступал в «Корневильских колоколах» 6 . Когда после арии «немки, испанки и итальянки, словом весь мир» начались бешеные аплодисменты, Северский долго стоял на сцене, раскланивался, и разглядывал публику первых рядов. И вдруг, замер от неожиданности: в первом ряду сидел старик с большой седой бородой, с характерным грузинским лицом и, не аплодируя, не улыбаясь, равнодушно смотрел на сцену.
6
Оперетта французского ксомпозитора Робера Планкета (премьера: 1877).
– Хевцуриани! Несомненно, он! Какая радость!
В антракте быстро переодевшись и слегка разгримировавшись, Северский выскочил из-за кулис, вошел в зрительный зал и увидел старика на своем месте. Большинство публики уже вышло из зала.
Желая проверить себя, – не ошибается ли, – артист сел сзади старца, во второй ряд, и громко произнес:
– Окропир Елизбарович!
Тот задвигался на месте, обернулся и удивленно проговорил:
– Мене, кажется, кто-то зовет?
– Окропир Елизбарович! Это я! Я! Северский! Ваш бывший ученик! Узнаете?
– У меня было много всяких учеников! – холодно ответил Хевцуриани. И отвернулся.
Старик никак не мог забыть той обиды, которую ему нанес Северский на северном полюсе.
II
Взаимоотношения между учениками и преподавателями – весьма сложный вопрос. Казалось бы, добрый и ласковый преподаватель должен пользоваться всеобщей любовью и уважением учащихся, а суровый и строгий вызывать отталкивание в чуткой детской душе. Между тем, эта самая чуткая детская душа совсем не так проста, как кажется. Любовь без чувства ответственности за свои поступки, как и чувство ответственности без любви, не создают нормальных отношений между учителем и учеником. Дети легко всем сердцем привязываются и к людям, и к животным, но это не мешает им с любовным интересом обрывать мухам крылышки.
Вот, у нас за мое время было два преподавателя французского языка: один очень строгий, другой очень добрый. Строгого, конечно, боялись, на уроках никогда не шалили. Но какое было для всех удовольствие – сделать ему какую-нибудь гадость! Как-то раз в одном из младших классов излагал он спряжение глагола avoir в прошедшем неопределенном: pass'e ind'efini. И когда дошел до выражений nous avon eu, vous avez eu, в классе послышался подавленный смех.
– В чем дело? – раздался с кафедры мрачный голос.
– Ничего, – храбро ответил кто-то. – Нам показалось интересно, что «мы имеем зю»…
Прошло некоторое время – и за суровым французом прочно установилась кличка «Зю». Зю пришел, Зю ушел, Зю пожаловался директору… Когда преподаватель шел тяжелой походкой по коридору, какой-то невидимый враг кричал ему вдогонку из-за угла: «Зю»! Когда, по окончании уроков, учитель выходил из здания гимназии из окна пансиона он слышал любезное приветствие: «До свиданья, Зю!» Кроме того, на стенах гимназии, во дворе, на пристройках, на некоторых домах города, на здании Оперы, на цирке, даже на дворце наместника красовались сделанные неизвестной рукой огромные надписи мелом «Зю». Подученные нашими гимназистами, уличные торговцы-кинтошки на Головинском проспекте при встрече с французом дружелюбно кивали ему головой и говорили: «Мое почтение, господин Зю». Дело дошло до того, что Зю в конце концов знал почти весь Тифлис, и даже не только Тифлис, но и все Закавказье: некоторые приходящие ученики нашей гимназии время от времени отправлялись на вокзал железной дороги и там, на товарных вагонах, под таблицей «сорок человек или восемь лошадей» писали мелом две огромные буквы «ЗЮ».
Таковым был единодушный ответ нашей гимназии на непомерную строгость и черствость нелюбимого француза. А как обращались мы с французом другим, добрым и ласковым?
Во время его уроков все чувствовали себя легко, вольно, уютно. Каждый занимался своим делом. Кто хотел, читал. Кто хотел, писал. Кто хотел, не читал и не писал, а просто мечтал. Шалуны же, из любви к милому преподавателю, давали волю своему юмору и своей многосторонней изобретательности. Когда этот добрый старший товарищ рассказал классу, что он боится мышей, услужливые детки принесли в класс двух мышей, посадили их в ящик кафедры, который француз обыкновенно выдвигал, чтобы достать оттуда свой учебник… И когда мыши выскочили из выдвинутого ящика, началось длительное развлечение: весь класс с радостными кликами гонялся за мышами, а перепуганный француз стоял на стуле и напряженно следил, чтобы эти отвратительные животные случайно не кинулись к нему и не взобрались по ногам под сюртук.
В другой раз наши пансионеры сделали специально для своего друга-француза чучело из одеял и подушек и нарядили его в гимназический мундир; на подушку, изображавшую лицо и разрисованную углем, нахлобучили фуражку с гербом, и все это водрузили на подоконник. Весь расчет основывался на том, что преподаватель очень близорук, не сразу разберет, в чем дело. И, действительно, войдя в класс и поднявшись на кафедру, француз с удивлением увидел на подоконнике фигуру наглого ученика, сидевшего там и не потрудившегося даже снять с головы фуражку. Яркий свет, проходивший в окно, не давал возможности разобрать, кто был этот нахал. Но француз все же заметил, что раньше этого типа на уроках он никогда не встречал. И лицо было какое-то странное: болезненно-белое, чересчур малокровное; и черты лица удивительно грубые: не физиономия, а просто рожа.
– Послушайте! – напустив на себя строгость, проговорил француз. – Слезайте с окна и идите на место.
Загадочный гимназист не отвечал и не двигался.
– Послушайте, я вам говорю?
Молчание.
– Рене Робертович! – поднявшись с «Камчатки», произнес автор чучела Гладыревский. – Это новичок, переведенный к нам из Кутаисской гимназии.
– А почему он молчит?
– Он глухой, Рене Робертович.
– Но как же он учится?
– Он не учится. Он просто проходит курс.
Только тогда, когда Рене Робертович сошел с кафедры и осторожно приблизился к удивительному новичку, все выяснилось. Сняв с головы чучела фуражку, преподаватель попытался сильно рассердиться, но из его попытки ничего не вышло. Класс дружно расхохотался, а за ним и сам Рене Робертович тоже.
Я уверен, что, если бы этот милейший человек случайно стал бы тонуть в Куре, или гореть во время лесного пожара в Боржоме, мы, ученики, все, как один, самоотверженно бросились бы его спасать. Но так как Рене Робертович на наших глазах ни разу не тонул и не горел, то никто из нас этих высоких чувств к нему не проявлял, а систематически продолжал изводить его. Мухи с выдернутыми крылышками продолжали жить в наших невинных детских сердцах.