Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
Хозяйка усадила меня на диван, узнав, что я из Москвы, спросила — видел ли я в Москве г. Кабрита? Я ей сказал, что никогда и фамилии подобной не слыхал.
— Что ты это, — заметила старушка. — Кабрит-то? — и она назвала его по имени и по отчеству. — Помилуй, батюшка, он у нас вист-то губернатором.
— Да я девять месяцев в тюрьме сидел, может, потому не слыхал, — сказал я, улыбаясь.
— Пожалуй,что и так. Так ты, батюшка, домик нанимаешь?
— Велик, больно велик, я служивому-то говорил. (229)
—
— Оно так, но за лишнее добро вы попросите и денег побольше.
— Ах, отец родной, да кто же это тебе о моих ценах говорил, я и не молвила еще.
— Да я понимаю, что нельзя дешево взять за такой дом.
— Даешь-то ты сколько?
Чтоб отделаться от нее, я сказал, что больше трехсот» пятидесяти рублей (ассигнациями) не дам.
— Ну, и на том спасибо, вели-ка, голубчик мой, чемоданчики-то перенести да выпей тенерифу рюмочку.
Цена ее мне показалась баснословно дешевой, я взял дом, и, когда совсем собрался идти, она меня остановила.,
— Забыла тебя спросить, а что, коровку свою станешь держать?
— Нет, помилуйте, — отвечал я, до оскорбления пораженный ее вопросом.
— Ну, так я буду тебе сливочек приносить.
Я пошел домой, думая с ужасом, где я и что я, что меня заподозрили в возможности держать свою коровку.
Но я еще не успел обглядеться, как губернатор мне объявил, что я переведен в Вятку, потому что другой сосланный, назначенный в Вятку, просил его перевести в Пермь, где у него были родственники. Губернатор хотел, чтоб я ехал на другой же день. Это было невозможно; думая остаться несколько времени в Перми, я накупил всякой всячины, надобно было продать хоть за полцены. После разных уклончивых ответов губернатор разрешил мне остаться двое суток, взяв слово, что я не буду искать случая увидеться с другим сосланным.
Я собирался на другой день продать лошадь и всякую дрянь, как вдруг явился полицмейстер с приказом выехать в продолжение двадцати четырех часов. Я объяснил ему, что губернатор дал мне отсрочку. Полицмейстер показал бумагу, в которой действительно было ему предписано выпроводить меня в двадцать четыре часа. Бумага была подписана в самый тот день, следовательно после разговора со мною.
— А, — сказал полицмейстер, — понимаю, понимаю это, наш герой-то хочет оставить дело на моей ответственности.
— Поедемте его уличать. (230)
— Поедемте!
Губернатор сказал, что он забыл разрешение, данное мне. Полицмейстер лукаво спросил, не прикажет ли он переписать бумагу.
— Стоит ли труда! — прибавил простодушно губернатор.
— Поймали, — сказал мне полицмейстер, потирая от удовольствия руки… — чернильная душа!
Пермский полицмейстер принадлежал к особому типу военно-гражданских чиновников. Это люди, которым посчастливилось в военной службе как-нибудь наткнуться на штык или подвернуться под пулю, за это им даются преимущественно места городничих, экзекуторов.
В полку они привыкли к некоторым замашкам откровенности, затвердили
Все они без исключения глубоко и громко сознают, что их положение гораздо ниже их достоинства, что одна нужда может их держать в этом «чернильном мире», что если б не бедность и не раны, то они управляли бы корпусами армии или были бы генерал-адъютантами. Каждый прибавляет поразительный пример кого-нибудь из прежних товарищей и говорит:
— Ведь вот — Крейц или Ридигер — в одном приказе в корнеты произведены были. Жили на одной квартире, — Петруша, Алеша — ну, я, видите, не немец, да и поддержки не было никакой — вот и сиди будочником. Вы думаете, легко благородному человеку с нашими понятиями занимать полицейскую должность?
Жены их еще более горюют и с стесненным сердцем возят в ломбард всякий год денежки класть, отправляясь в Москву под предлогом, что мать или тетка больна и хочет в последний раз видеть.
И так они живут себе лет пятнадцать. Муж, жалуясь на судьбу, — сечет полицейских, бьет мещан, подличает перед губернатором, покрывает воров, крадет (231) документы и повторяет стихи из «Бахчисарайского фонтана». Жена, жалуясь на судьбу и на провинциальную жизнь, берет все на свете, грабит просителей, лавки и любит месячные ночи, которые называет «лунными».
Я потому остановился на этой характеристике, что сначала я был обманут этими господами, и в самом деле считал их несколько получше других; что вовсе не так…
Я увез из Перми одно личное воспоминание, которое дорого мне.
На одном из губернаторских смотров ссыльным меня пригласил к себе один ксендз. Я застал у него несколько поляков. Один из них сидел молча, задумчиво куря маленькую трубку; тоска, тоска безвыходная видна была в каждой черте. Он был сутуловат, даже кривобок, лицо его принадлежало к тому неправильному польско-литовскому типу, который удивляет сначала и привязывает потом; такие черты были у величайшего из поляков — у Фаддея Костюшки. Одежда Цехановича свидетельствовала о страшной бедности.
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не любят платоническихгуляний. Долго бродя, я увидел наконец по другую сторону бульвара, то есть на поле, какого-то человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял голову, я узнал Цехановича и подошел к нему.