Быть мужчиной
Шрифт:
Сорайя, в отличие от Мари, не производила впечатление человека с проблемами. Во всяком случае, не с теми проблемами, которые бывают от безрассудства и от стремления нарушать все установленные для тебя ограничения, не думая о последствиях. Сорайя скорее уж излучала уверенность в себе, прекрасную тем, что основана эта уверенность была исключительно на внутренней силе. Внешне Сорайя казалась аккуратной и сдержанной. Роста она была небольшого, не выше меня, темные прямые волосы подстрижены в «каре Шанель», как она это называла. На веках Сорайя рисовала стрелки, а пушок на верхней губе даже не пыталась скрывать – наверняка она знала, что он только прибавляет ей притягательности. Но разговаривала она всегда тихо, будто делилась с тобой секретами, – может быть, она завела такую привычку в детстве в Иране, во время революции, а может, уже позднее, подростком, когда стала интересоваться гораздо активнее, чем полагалось в ее семье, мальчиками, а потом и мужчинами. По воскресеньям, когда делать нам было особо нечего, мы сидели у старших девочек в спальне, слушали музыку на кассетах и негромкий, хрипловатый от сигарет голос Сорайи, описывавшей мужчин, с которыми она спала,
Ноябрь, и снег уже выпал… да, наверное, уже был ноябрь, когда речь пошла о бизнесмене. Бизнесмен был голландец, старше Сорайи больше чем вдвое, и жил он в Амстердаме, на берегу канала, в доме без занавесок, но раз в пару недель приезжал в Женеву по делам. Кажется, он был банкиром. Про отсутствие занавесок я помню потому, что он рассказывал Сорайе, мол, жену он трахал только при включенном свете и когда был уверен, что людям на той стороне Херенграхта ее видно. Останавливался банкир в «Отель Рояль», и именно в ресторане этой гостиницы, куда дядюшка Сорайи привел ее на чай, она с ним и познакомилась. Он сидел за несколько столов от Сорайи, и пока дядюшка зудел на фарси о том, сколько денег тратят его дети, она следила за тем, как банкир изящно вынимает кости из рыбы, которую ему подали. Аккуратно орудуя столовыми приборами, с абсолютным спокойствием на лице он вынул весь скелет целиком. А потом он стал есть эту рыбу и ни разу не останавливался, как делает большинство людей, чтобы вынуть изо рта мелкую косточку. Он безупречно проделал операцию по извлечению костей, медленно, никак не проявляя голода, а потом съел рыбу, не давясь и ни разу не поморщившись от неприятного ощущения, какое бывает, когда горло царапает крошечная случайная косточка. Нужно быть особенным человеком, чтобы превратить насильственное по сути действие в элегантное представление. Пока дядюшка Сорайи ходил в туалет, бизнесмен попросил счет, расплатился наличными и встал, застегивая спортивный пиджак. Но вместо того, чтобы направиться прямо к дверям в вестибюль гостиницы, он прошел мимо стола Сорайи и уронил на него банкноту в пятьсот франков. На банкноте он синими чернилами написал, в каком номере остановился, прямо рядом с лицом Альбрехта фон Галлера, будто это Альбрехт фон Галлер сообщал ей такую ценную информацию. Потом, когда Сорайя стояла на коленях на гостиничной кровати и мерзла, потому что из распахнутой балконной двери дул холодный ветер, банкир сказал ей, что всегда снимает номер с видом на озеро, потому что его возбуждает мощный фонтан, бьющий в воздух на сотни метров. Когда Сорайя все это нам рассказывала, лежа на полу и закинув ноги на односпальную кровать сына миссис Элдерфилд, она расхохоталась и никак не могла остановиться. Но все же, несмотря на этот хохот, они договорились. С того момента, если банкир хотел предупредить Сорайю о том, что приезжает, он звонил в дом миссис Элдерфилд и представлялся как ее дядя. Пятисотфранковую банкноту Сорайя убрала в ящик прикроватного столика.
Сорайя тогда встречалась и с другими мужчинами. Был у нее парень ее возраста, сын дипломата, который приезжал за ней в отцовской спортивной машине, коробку передач которой он испортил, когда они ездили в Монтрё. А еще был алжирец слегка за двадцать, который работал официантом в ресторане возле нашей школы. С сыном дипломата она спала, а вот алжирцу, который был искренне в нее влюблен, только разрешала себя целовать. Он вырос в бедности, как Камю, поэтому Сорайя пыталась увидеть в нем нечто большее. Но ему нечего было рассказать о солнце, под которым он вырос, и она стала терять к нему интерес. Это звучит бессердечно, но мне позже случалось испытывать нечто подобное – внезапно ты понимаешь, что был близок с человеком, который совсем не таков, каким ты его воображал, который на самом деле совсем тебе незнаком, и тебе становится страшно, а связь между вами начинает распадаться. Так что когда банкир потребовал, чтобы Сорайя бросила как сына дипломата, так и алжирца, ей это далось очень легко – так она получалась не виноватой в том, как больно алжирцу.
Утром, перед тем как мы отправились в школу, зазвонил телефон. После того как бросит остальных любовников, сказал ей банкир, она должна перестать носить под юбкой трусы. Сорайя рассказала нам об этом, пока мы шли по замерзшему полю к автобусной остановке, и мы засмеялись. Но потом она остановилась, прикрывая зажигалку ладонью от ветра. Я разглядела ее глаза при свете яркого огонька и впервые за нее испугалась. Или испугалась ее, может быть. Испугалась того, чего у нее не было и что было, того, что заставляло ее идти куда-то за пределы, которые очерчивали для себя другие.
Сорайе нужно было в определенное время звонить банкиру с платного телефона в школе, даже если для этого приходилось отпрашиваться с урока. Когда она приходила в «Отель Рояль» на встречу с ним, на ресепшене ее ждал конверт с подробными инструкциями, что именно нужно делать, когда она войдет к нему в номер. Не знаю, что происходило, если она нарушала правила банкира или следовала им недостаточно точно. Мне не приходило в голову, что она могла позволить себя наказывать. Я была еще почти ребенком, и тогда я, кажется, понимала, хоть и упрощенно, что Сорайя вовлечена в игру и в любой момент может перестать в нее играть. А то, что она-то прекрасно знала, как легко нарушать правила, но именно в этом случае решила им подчиняться… разве я могла тогда что-то об этом понять? Не знаю. И точно так же даже спустя тридцать лет я не знаю, что именно пламя зажигалки тогда высветило в ее глазах – испорченность, безрассудство, страх или его противоположность – несгибаемую природу ее воли.
На Рождество Мари летала в Бостон, я ездила к родным в Базель, а Сорайя домой в Париж. Через две недели, когда мы вернулись, что-то в ней изменилось. Она будто замкнулась в себе, отстранилась и целыми днями слушала в постели свой плеер, читала французские книжки или курила в окно. Когда звонил телефон, она вскакивала с места, чтобы снять трубку, а если спрашивали ее, она закрывала дверь и иногда часами не выходила. Мари все чаще приходила ко мне, потому что, как она сказала, от Сорайи ей не по себе становилось. Мы лежали в моей узкой кровати, и Мари рассказывала мне истории про Бангкок. В них полно было драматических событий, но Мари все равно смеялась над собой и заставляла смеяться меня. Вспоминая прошлое, я понимаю: Мари научила меня чему-то, что осталось со мной навсегда, хотя я не раз это забывала, а потом припоминала снова: умению понимать, насколько абсурдны и в то же время правдивы те эмоции, которые нужны нам, чтобы чувствовать себя живыми.
Дальше, с января по апрель, я в основном помню события собственной жизни. Кейт, американскую девочку, с которой я подружилась – она была старшей из четырех сестер, жила в большом доме в районе Шампель и показала мне отцовскую коллекцию журналов «Плейбой». Маленькую дочку соседки миссис Элдерфилд, с которой я иногда сидела, и то, как она однажды ночью села в кровати и закричала, потому что увидела на стене самку богомола, подсвеченную фарами проезжавшей мимо машины. Долгие прогулки после школы. Выходные в Базеле, где я играла с сестренкой на кухне, чтобы отвлечь ее от родительских ссор. И Шарифа, улыбчивого мальчишку из моего класса, с которым мы как-то после уроков пошли к озеру и обжимались там на скамейке. Я впервые целовалась с мальчиком, и когда он просунул язык мне в рот, это пробудило во мне и нежность, и агрессию. Я впилась ногтями ему в спину, он поцеловал меня сильнее, и мы сплелись в объятиях, прямо как парочки, на которые я иногда смотрела издали. Потом я ехала домой в трамвае и чувствовала его запах на своей коже, и мне стало жутко от одной мысли, что завтра я снова увижу его в школе. На следующий день я при встрече посмотрела мимо Шарифа, будто его и не существовало, но взгляд расфокусировала, так что уголком глаза все-таки увидела размытую обиду на его лице.
Еще из этого периода я помню, как однажды пришла домой из школы и застала Сорайю в ванной, она красилась перед зеркалом. Глаза у нее блестели, и она снова выглядела счастливой и веселой, какой я ее уже давно не видела. Она позвала меня зайти и захотела расчесать и заплести мне волосы. Кассетный магнитофон у нее стоял на краю ванны, и, перебирая пальцами мои волосы, она подпевала музыке. А потом, когда она потянулась за шпилькой, я увидела лиловый синяк у нее на шее.
И все же я никогда не сомневалась в том, что она сильная. Не сомневалась, что она контролирует ситуацию и делает что хочет. Играет в игру, с правилами которой она согласилась, хоть и не она их изобрела. Только сейчас, вспоминая прошлое, я понимаю, насколько мне хотелось воспринимать ее именно такой: сильной и свободной, неуязвимой и никому не подвластной. Гуляя в одиночестве по Женеве, я уже успела понять, что способность привлекать мужчин, когда она приходит, несет с собой пугающую уязвимость. Но мне хотелось верить, что соотношение сил можно перетянуть в свою пользу силой, бесстрашием или чем-то, что я не умела назвать. Вскоре после того, как у Сорайи начался роман с банкиром, она рассказала нам, что как-то раз его жена позвонила в гостиницу и он велел Сорайе уйти в ванную, но она отказалась и осталась лежать на кровати и слушать. Обнаженный банкир повернулся к ней спиной, но ему ничего не оставалось, кроме как продолжать разговаривать с женой – он не ожидал ее звонка. Разговаривал он с ней по-голландски, сказала Сорайя, но тем же тоном, каким мужчины в ее собственной семье разговаривали со своими матерями – серьезно и слегка испуганно. И, слушая этот разговор, Сорайя поняла, что узнала о нем то, чего он не хотел раскрывать, и что это изменило соотношение сил между ними. Если уж думать о том, почему у Сорайи синяк на шее, я предпочитала вспоминать эту историю.
Когда она не вернулась домой, была первая неделя мая. Миссис Элдерфилд разбудила нас на рассвете и потребовала рассказать все, что мы знаем о местонахождении Сорайи. Мари пожала плечами и уставилась на свой потрескавшийся маникюр, а я пыталась ей подражать, пока миссис Элдерфилд не сказала, что собирается звонить родителям Сорайи и в полицию и что если с ней что-то случилось, если она в опасности, а мы при этом скрываем информацию, то нас за это не простят и мы сами себя не простим. Мари явно испугалась, а я, видя ее лицо, заплакала. Через несколько часов приехала полиция. Сидя на кухне с детективами, я рассказала им все, что знала, сбиваясь, путаясь и забывая, о чем уже упоминала, и при этом осознавая, что не так-то много я и знаю. Допросив Мари, детективы пошли в дальнюю спальню и обыскали вещи Сорайи. Выглядело это потом так, будто спальню разграбили – все валялось на полу и постели, даже ее нижнее белье, и ощущалось это как надругательство.
В ту ночь, вторую ночь отсутствия Сорайи, разразилась ужасная буря. Мы с Мари лежали в моей постели и не спали, и ни она, ни я не произносили вслух то, чего мы боялись. Утром нас разбудил шум от едущей по гравию машины, и мы выскочили из постели и выглянули в окно. Но когда дверь такси открылась, оттуда вышел мужчина с густыми черными усами и плотно сжатыми губами. Знакомые черты Сорайи на лице ее отца помогли понять, откуда она такая взялась, но при этом исчезла иллюзия ее самодостаточности.