Бюст на родине героя
Шрифт:
Любопытнейший феномен: Шурка, сколько я его помню, человек умный, ироничный, циничный в меру, в годы своего партийного взлета неожиданно для всех переродился. Нет, он по-прежнему оставался компанейским малым, всегда готовым выпить с друзьями, поржать над анекдотом, посудачить о том о сем, одолжить до получки, выручить товарища, похлопотать за него, пользуясь своими немалыми райкомовскими и даже горкомовскими связями. Но стоило разговору повернуть на политическую тему, как Шурка становился тоскливо-дидактичным, как передовица в «Правде».
Понятное дело, в нашей разномастной банной компании Шурка был не единственным партийцем. Одни оказались в рядах коммунистов-ленинцев в несмышленом солдатском возрасте, другие заполучили партбилет
Когда начинались подобные шутки, Шурка вел себя, как верующий на лекции по атеизму, – с каменным лицом молчал. Впрочем, его особенно и не доставали: Шурку в компании любили, к тому же понимали, что положение обязывает. И все-таки мы наградили его новым прозвищем – Любимец Партии, – к чему он отнесся довольно снисходительно.
К концу семидесятых кривая Шуркиной карьеры резко пошла вверх. В составе каких-то партийных делегаций он зачастил за рубеж, стал нарушать святая святых – наш устав: пропускал банные дни, возлагая обязанности старосты на меня. Как-то раз после месячного отсутствия он заявился в баню строгий и торжественный, райкомовский шофер внес за ним две картонные коробки – дюжину шампанского и фрукты. Мы обступили Шурку и стали его теребить – что за праздник у нас сегодня? Он отмалчивался и только после двух заходов в сауну, когда были откупорены первые бутылки, в белой простыне похожий на римского патриция, торжественно объявил: с сего дня он, Александр Тимофеевич Сидорский, не хер собачий, а второй секретарь райкома.
Он переехал в четырехкомнатную квартиру и, к всеобщему удивлению, зажал новоселье, а меня попросил не раздавать налево и направо его новый номер телефона. В баню он ходить перестал: сам понимаешь, старик, откуда время взять, я Ритку и пацанов неделями не вижу. И я видел его редко, а когда выбирался к нему, мы сидели на кухне за бутылкой, и он мрачно рассказывал мне о горкомовских интригах, о своих высокопоставленных недоброжелателях. Впрочем, были у него не менее высокопоставленные покровители, которые намекали ему, Шурке, что в райкоме он не засидится, что его место выше.
А потом закончился второй, партийный, этап Шуркиной биографии, и начался третий, опять же ко всеобщему удивлению, диссидентский.
После долгого перерыва Шурка появился в бане не в привычном темном костюме с депутатским значком на лацкане, а в заплатанных джинсах и свитере, и мы узнали, что он из райкома – ну их всех на хер! – ушел и работает теперь баллонщиком в мастерской по ремонту шин – приезжайте, мужики, я вам шины залатаю и колеса отбалансирую, вот вам адрес, вход со двора, спросите меня. И Шурка вновь стал старостой, которого мы знали и любили. Раньше, в партийный период, он мог запросто помочь любому из нас: замять неприятность, пристроить сына-дочку в институт, организовать «жигули» без очереди, мог даже квартиру пробить. И помогал, ничего не скажешь. Только как-то не очень хотелось обращаться к нему за помощью. А сейчас, когда возможности его донельзя сузились – он мог всего-то камеру без очереди залатать, – мы буквально не вылезали из его мастерской, ездили из центра к черту на рога в Вешняки, к самой кольцевой, словно не было в городе других баллонных мастерских.
Любо-дорого было смотреть, как он, посвежевший, скинувший десяток килограммов и лет, ворочал тяже-ленными колесами, волосатыми своими лапами орудовал монтировкой, как покрикивал на интеллигентных клиентов: ты бы, хозяин, протер свои колеса, я ведь тоже пусть простой человек, а пыль глотать не хочу. Приедешь к нему со спущенной шиной, а он тотчас же объявляет перерыв на обед – очередь пикнуть не смеет, – запирает двери, ставит чайник на плитку, сыплет заварку от души. Потреплемся всласть, а Шурка между делом и колесо тебе починит.
Если у кого случался непорядок с колесами, к нему ехали в будни после работы, благо мастерская была открыта допоздна, а уж в субботу к Шурке было настоящее паломничество. Однажды, прикупив новые шины, я позвонил ему, чтобы сговориться на выходной – подъехать и сменить резину.
– Я теперь в субботу не работаю, – каким-то постным голосом сказал Шурка.
– Давно пора, – согласился я с ним. – А то наши совсем тебя заездили. Знаешь что, тогда я завтра приеду к тебе домой, во дворе резину и поменяем. Договорились?
– Да нет, – ответил Шурка. – Я теперь по субботам вообще не работаю. Но ты все равно приезжай. Поговорить надо. А резину я тебе на неделе сменю.
Я приехал. Дверь открыла Рита, мы расцеловались, а потом она показала рукой куда-то в глубину огромной райкомовской квартиры и покрутила пальцем у виска.
Шурку я застал на кухне, он сидел за столом в халате, из распахнутого ворота выбивалась бурая шерсть. Он глянул на меня поверх сидевших на кончике носа очков, и что-то неожиданное в его облике, что-то старозаветное, остро противоречащее его, Шуркиной, сути остановило меня на полуслове, заставило остолбенеть с разинутым ртом. Боже, на густой его шевелюре, на жесткой меховой шапке, которая покрывала несуразно большой его череп, сидела еще одна шапочка – крохотная черная шелковая ермолочка, приколотая к волосам женскими заколками.
Да, Шурка сидел субботним утром за кухонным столом в кипе и, как правоверный еврей, читал Пятикнижие Моисеево. Перед ним лежала раскрытая книга, двуязычное издание: на левой странице текст на русском, правая страница испещрена загадочно прекрасным орнаментом иврита. Шурка читал Тору.
Итак, Шурка стал евреем. Его объяснения, где он выискал семитские корни, звучали как-то неубедительно, по крайней мере для меня: уж я-то хорошо знал его маму и папу – там евреи и близко не ступали. Но Шурка исправно ходил в синагогу, соблюдал субботу и подал документы в ОВИР. Рита была в ужасе.
В баню Шурка ходил регулярно, пропустил, помнится, лишь один раз, после того как подвергся обрезанию, – побоялся внести инфекцию. Но как только оперированное место поджило, вновь приступил к выполнению обязанностей старосты и охотно демонстрировал обновленную деталь, поясняя нам, скептикам, медицинскую и бытовую пользу ритуальной операции.
Чтобы быстрее перейти к действию, к дням нынешним, я скрепя сердце вынужден следующие шесть лет Шуркиной биографии втиснуть в несколько строк, хотя эти годы вместили столько событий, что могли бы лечь в основу отдельной книги, остросюжетной и увлекательной. Шурка получил не то пять, не то семь овировских отказов. Он то впадал в отчаянье, то загорался новыми надеждами. Он писал письма Горбачеву и Рейгану, писал в ООН и Международный Красный Крест, выходил на демонстрации, за что попадал на пятнадцать суток в кутузку, собирал на пресс-конференции иностранных журналистов, делился с нами в бане абсолютно сумасшедшими идеями бежать из Союза: вплавь из Сухуми в Турцию, на воздушном шаре в Норвегию, на лыжах через полюс. Будучи человеком действия, он немедленно приступал к реализации своих проектов: покупал гидрокостюмы и лыжи, ходил по магазинам в поисках материала для спроектированного им монгольфьера. И всякий раз нам не без труда удавалось его отговорить: кретин, ты посмотри на себя и Ритку, да еще пацаны, какой шар вас выдержит… В самом деле, несмотря на отчаянную борьбу за выезд, и Шурка, и супруга его изрядно раздобрели, да и близняшки, которым к тому времени стукнуло тринадцать, уродились в родителей, богатырями.