Cамарская вольница. Степан Разин
Шрифт:
Оделись быстро, прикрыли дверь, через калитку вышли на темную улицу, кочкастую после вчерашнего дождя, — телеги колесами изрезали землю, и она подсохла неровными валками.
В городе тут и там перебрехивались собаки, повсюду через открытые окна неслись веселые песни и громкий говор — здесь кого-то провожали в ратную дорогу, а со стороны Волги шел ровный сплошной гул воинского стана, все еще не угомонившегося перед завтрашним походом. И от этого тысячеголосого человеческого гула на душе у стрельцов было беспокойно, хотя далеко уже не первый раз оставляли родные подворья и семьи.
В горнице, на белой скатерти, стоял пышущий горячими боками
Но Никита, войдя в горницу, уставил взгляд не на богатство стола, а на подсвечник, который стоял в центре, рядом с самоваром! Это был его подсвечник, тот самый, который достался ему когда-то по дувану, а потом силой отнят воеводой!
— Ага-а! — Михаил перехватил удивленный взгляд Никиты и весело засмеялся, с хитрецой прищурил глаза. — Признал купец свой товар? Вижу, призна-ал. А теперь мозгой прикидываешь, как бы у своего сотника его отнять? Впору мне самому теперь сызнова рейтар-литвинов кликать в подмогу!
Никита смутился, махнул рукой, хотел было сказать: что с возу упало — то пропало, но Михаил перебил:
— Ныне в обед Митька Самара, будучи в объезде по городу вместе с братьями Углицкими, увидел подсвечник у какого-то посадского. Тот пытался продать купцу в торговом ряду, да ты знаешь его, такой ростом невелик и с рыжинкой в волосе! Ивашкой Зюзиным кличут. Ивашка открещивается, боится. Спрашивает, откуда сей царский подсвечник. Тут Митька Самара приметил таможенного голову Демидку Дзюбу, тот смекнул, что можно выгодно приобрести вещицу, за серебром уже полез было в карман… Да Митька враз навел порядок, признал твою вещицу, по дороге домой занес ко мне, велев в ваши с Параней руки передать… — и добавил со смехом, видя смущение и радость одновременно в глазах Никиты: — Конечно, ежели ты не убоишься сызнова владеть такой роскошью. А может, Луше полюбилась сия красота, не схочет отдать, а?
— Будет тебе, братка Михась, человека живьем на костре жечь! — пожалела Луша Никиту, поправила на себе красивый сарафан и шагнула навстречу Кузнецовым, с поклоном пригласила: — Входите, гости дорогие, входите! — И засуетилась, снимая с талии туго повязанный передник: непривычно еще, молоденькой, хозяйничать в доме. А может, затаилась в душе пугливым мышонком боязнь, что в один из дней придется оставить и эту горницу да идти неведомо куда…
И было отчего печалиться молодой девице: всем хорош сотник Михась, и лицом, и осанкой, и нравом мягок да покладист, да только черная тоска по Аннушке, видно, вовсе сердце ему заела, отвращает от женского очарования. Случись ему ненароком притронуться к Лушиной руке, тут же отдергивает, словно от раскаленной сковородки… Да и сама Луша о Никитушке тоскует! С того первого часа, как принесла его со слугой в дом тезика Али, полуживого, душа наполнилась незнаемой до той поры любовью. И что будет дальше, долго ли сможет она вот так жить: стремиться завоевать источенное тоской сердце Михася и беречься от желанного Никитушки?..
— Вот, Луша, привел Никиту с Параней, — будто стрелецкому голове доложил Михаил, помог гостям снять верхнюю одежду. — Проходите, кум и кума, чаевать будем. Еще в Астрахани довелось мне у кизылбашских тезиков купить плитку индийского чая. Дорого взял тезик, объяснил дороговизну тем, что из-за великой смуты чужеземные купцы в Московию опасаются приезжать, заворачивают в Хиву да в Бухару альбо
Но Никита слушал внимательно, поглядывал то на Михаила, то на сияющий медью самовар-печку.
— Корми нас, сестричка-хозяюшка, — сказал Михаил и сам уселся за стол, ближе к углу под иконами.
Луша ловко расставила миски, положила мужикам по куску мяса, подвинула пироги, хлеб, лук, редьку. В середине стола поставила пузатенький кувшин с пивом, кружки.
— Ешьте, соколики дорогие, — сказала, и голос пресекся, но Луша тут же справилась с ним. — Мы-то с Параней-сестричкой всегда при печке… Каково вам в походе придется трапезничать? Сытно ли? И кто за вами досмотрит? Ежели вот только сама решусь ослушаться воли походного атамана… — и умолкла на полуслове, налила в кружки.
— Да уж не синбирская воеводша на стол накроет, — со вздохом отозвалась и Параня, присев к столу, откусила Лушиного пирога, протянула чашку — попробовать заморского диво-питья. Подчерпнула ложкой янтарного меда, прихлебнула чай, покривилась.
— Черная вода да и горьковатая…
— С непривычки это, — пояснил Михаил, прожевывая отварное с чесноком, крепко приперченное мясо. — Бояре да дети боярские, кто побогаче, так те уже давненько его употребляют этот чай. Да еще, говорят, в Москве у государя кофий пьют. Тот и вовсе что тебе на саже замешан.
— Тьфу, прости, Господь! — даже перекрестилась Параня и глаза округлила от удивления. — Неужто государю не могут меду хмельного дать? Заморской гадостью травят!
— Вот-вот, Параня! — усмехнулся Михаил. — От меду заводится хмель в голове, а от кофия, сказывают, в голове ясность, а в теле бодрость изрядная. Это все равно, к примеру, что задремавшего на солнцепеке сорванца ожечь крапивой по голой спине! Эк взовьется да побежит!
— Да что же это? — У Парани вскинулись брови вверх. — Неужто и государь с того кофия тако же стрекача задает по своим палатам? Матерь Божья, зачем Руси срамота такая?
Михаил и Никита, а за ними, не сумев сдержаться, и Луша, представив себе, как великий государь в меховых или парчовых одеждах носится по золотым палатам, так заразительно засмеялись, что и Параня, шутливо махнув на них рукой, тоже не сдержалась от смеха…
После ужина, когда убрали посуду, Кузнецовы засобирались домой, но Луша их задержала, сказав таинственно:
— Надобно, Параня, наших соколиков в дорогу-то ратную подготовить со всей бережностью… — и достала из-за иконостаса знакомый Никите узелок.
«Точно, — уверовал он, едва Луша поставила тот узелок из шелковой цветастой материи на стол. — Там у Луши разные коренья для заговоров». Он взял Параню за руку, посадил рядышком. С торца стола сел Михаил — и ему в диво, что же надумала Луша? И смотрел на нее, телом сильную, но в девичьем сарафане такую хрупкую, с любопытством и с какой-то неосознанной нежностью. Луша невольно почувствовала этот взгляд и улыбнулась ему.
Развязав узелок, она разложила вокруг горшка коренья, уже высохшие и некоторые недавно выкопанные, из горшочка, горячего и только что снятого с припечка, как и в прошлый раз, пахло разными травами, более всего полынью и мятой.