Царь-рыба
Шрифт:
Человек обезглавлен! «Кем?» — докапывался молодой, очень бдительный и настырный следователь, первый раз попавший в тайгу, да еще на такое «редкостное» дело.
«Зверем». «Бывает, бывает, в следственной практике и не такие чудеса бывают», — поигрывая помочью [71] , то ее оттягивая, то со щелком ее отпуская, соглашался следователь, но попросил все же изолировать водителя вездехода в отдельную палатку и вход снаружи застегнуть.
Томимый одиночеством, бездельем и страхом, Аким ожидал своей участи — налетевший вертолетом, строгий, в себя углубленный человек в красивой форме устанавливал доподлинность злодейства и всем в отряде задавал вопросы, пугающие своей видимой простотой и оголенностью: «Были ль у водителя
71
Помочи — ремни, подтяжки для брюк.
Медведем следователь почему-то не интересовался, на шкуру только глазел. Шкура в отемнелых пробоинах, ровно в потухших звездах, распялена меж дерев. В ней копошилась, прилипая к жиру, лесная тля, работали мураши, черные козявки и вялые мухи. Туловище медведя, тоже все пулями издырявленное, с неоснятыми лапами, привязанное проволокой за камень, болталось в речке, и то, что стрелок укрыл медведя в воде, палил в него в момент происшествия много раз, поверженного и опрокинутого, вселяло особенную подозрительность. Заверения водителя о том, что палил он в зверя, не зная почему и в реку его бросил «отмокать» — не вонял чтобы псиной, потом его сварят и съедят — пусть помнит, как на людей бросаться — укрепляло следователя в догадке: он имеет дело с матерым преступником, «работающим» под простачка.
Водили подследственного к роковому месту, становили с незаряженным ружьем за дерево, просили повторить «маневр», мерили рулеткой расстояние от дерева до дерева, соскабливали ножиком кровь с белого мха, подобрали бумажные пыжи, а пыжи были из письма одной Петруниной зазнобы, и тут же возникла новая следственная версия — женщина! Вот путь к разгадке преступления! Во веки вечные женщина была и не перестала быть причиной неспокойствия в миру, отправной точкой ко всем почти злодейским преступлениям, она и вино — вот яблоко человеческого раздора.
Ах, если б знал да ведал зверобой, куда заведет его и следователя письмо той грамотейки — буфетчицы из аэропортовской столовой города Туруханска, он бы плюнул на письмо, войлочные бы пыжи купил, сэкономив на вине…
Да, все мы задним-то умом богаты…
Долго снимали медведебоя фотоаппаратом и кинокамерой на месте схватки со зверем. Аким робко попросился надеть чистое и причесаться, раз снимают «на кино», однако ему строго велено было «выполнять задание и не темнить», отчего он совсем смешался, стал путать «маневры» и так сельдючил, что невозможно сделалось разобрать слова.
Да и как не смешаться! Ладно, его снимают. Но и пыжи снимали, все клочки собрали, сложили и до лабораторного, тщательного анализа совершили предварительное фотофиксированье, как выразился следователь.
«Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! — трясся Аким. — Засудят! Как есть засудят! Спорили с Петруней, ругались, случалось, и за грудки брались. Ружье у него у пьяного отымал… Ох, пропал я, пропа-а-ал!»
А тут еще час от часу не легче — к палатке приставили с его же, Акимовым, ружьем рабочего, который был большой пройдоха, много путался по свету, называл себя путешественником. Чего ни хвати, все этот путешественник знал, и в шутку, всерьез ли — не поймешь, уверял подконвойного, будто снимали его на «художественное кино», теперь станут показывать во всех клубах схватку человека со зверем-людоедом. Самого же медведебоя за туфтовые показания забарабают лет этак на десять, чтобы осознал свое поведение и не морочил бы голову ни себе, ни людям, а то и к стенке поставят.
Потрясенный горем, подавленный следствием, Аким всему уже верил, и насчет кино тоже. С тех пор он все фильмы смотрел с тайной надеждой узреть себя, подивиться самому и чтоб люди подивились, как он сражался со зверем и какой пережил «тихий узас» от этого. Потому так заинтересованно и отнесся он к моему сообщению о том, что довелось мне побывать в комитете по кинематографии: хотелось ему выведать,
Слава богу, остался Аким изображенным лишь в следственном деле, которое было закрыто ввиду отсутствия состава преступления. Руководство экспедиции сулилось даже объявить Акиму письменную благодарность за проявленное мужество во время исполнения служебных обязанностей, но не успело по причине безобразного разгула, устроенного в помин Петруниной души. Акима и «путешественника» собрались выгнать с работы за дезорганизацию производства, но сезон подходил к концу, рабочие рассчитывались сами собой, писать же порицание им в трудовую книжку было некуда — исписаны книжки и на корочках. Кроме того, кто-кто, а Аким-то уж к безобразиям совершенно не склонный. Он когда напьется, всех только целует, горько плачет и трясет головой, будто все, последний раз он гуляет, доканала его жизненка и он не просто гуляет, не просто лобызает побратимов, он прощается с людьми и с белым светом.
Но пока закончилось следствие, пока дело дошло до поминок, натерпелся Аким, настрадался. Обиженный подковыристым следователем, подавленный гибелью помощника, который час от часу становился дороже ему и ближе, обессиленный пережитым страхом и бессонницей, лежал медведебой в палатке, застегнутой снаружи, глядел в ее измазанный давлеными комарами конус и хотел, чтобы кровососы съели его заживо, потому и репудином не мазался.
Если же комары с ним не справятся — редок и вял сделался гнус, в тайге заосенело, порешил Аким ничего не есть, не пить и умереть с голоду, — он на смерть шел, единоборство со зверем принял, а его под «рузье»! Это как понимать и вытерпеть? Никакого интереса к жизни он не испытывал, считал все связи с нею оборванными. Отдавшись провидению, подводил «пана» итоги жизни, бабки подбивал — как в получку выражались разведчики недр.
«Петруня какие-то дни до аванса не дожил и месяц, меньше месяца — до расчета!» — осенило Акима, и тут же охватило его беспокойство: вот он уморит себя голодом, его в землю закопают, а получка кому достанется? Он мантулил [72] , комаров кормил, борщи ржавые ел, вездеход чуть не на себе в дебри таежные волок — и вот, здорово живешь! — его кровные, горбом добытые гроши кто-то прикарманит! Не-ет! Дудки! Надо или подождать умирать, или написать записку, чтоб отчислили деньги — месячную зарплату, полевые, сезонные, северные — в детдом. Где-то, в каком-то детдоме обитают братья и сестры, может, им на питанье деньги сгодятся…
72
Мантулить — выполнять тяжелую работу длительное время.
Вспомнив братьев и сестер, Аким растрогался: «Э-эх, Якимка, ты Якимка! Ё-ка-лэ-мэ-нэ!» — в горькие минуты всегда ему вспоминалась мать, и слезливое чувство любви, вины ли перед нею совсем его в мякиш превращали, жалостно ему становилось, спасу нет. Сложив крест-накрест руки на груди, Аким отчетливо представлял себя покойником и, страстно жалея себя, дожидаясь, чтобы еще кто-нибудь его пожалел, протяжно и громко вздыхал, всхлипывал, чтоб за палаткой слышно было. Две слезы из него выдавились и укатились за уши, щипнуло кожу, давно не мытую, разъеденную комарами и мазутом. И зачем его мать родила? — продолжая думать про мать, недужился Аким, — взяла бы и кого-нибудь другого родила — не все ей было равно, что ли? И тот, другой, его братан или сестренка жили бы себе и жили, работали, мучились, боялись следователей, а он, Якимка, посиживал бы в темноте, наблюдал со стороны, чего деется в здешнем месте, и никакого горя не знал бы. А то вот живет зачем-то, коптит небо дорогими папиросами в получку, махрой в остальные дни. Даже в Красноярске ни разу не бывал, не говоря уж про Москву. Вон караульщик-то, зубоскал — земной шар обогнул на торговом флоте, в Африке, в Индии был и еще где-то, змей и черепах, срамина, ел, вино заморское, сладкое, пил, лепестками роз закусывал, красоток разноцветных обнимал!