Царь велел тебя повесить
Шрифт:
Мать поерзала, вздохнула и попросила повторить то место, где говорилось о доме. Нотариус снова открыл портфель, достал листок гербовой бумаги и терпеливо повторил последние строчки, потом сказал то же самое по-английски, расщепляя слова со сладким треском, будто гранатовые ломтики. Мать внимательно выслушала, кивнула, медленно обернулась и посмотрела мне в лицо. Как будто видела меня в первый раз.
Усилие шатунов, тяжелый выдох пара, усыпительное постукивание по стыкам – я люблю старые поезда, хотя ненавижу слабый чай и сажу в умывальнике. То же и с Лилиенталем: несмотря ни на что, я люблю этого пижона, позабывшего родную речь,
Я встретил его в одном дешевом клубе фаду, где всегда обедал, если было туго с деньгами, – клуб прятался в шиадском переулке, старый хозяин был за повара и готовил как умел. После полудня на дощатую сцену выходила певица, завернутая в черную пашмину, и заводила Elle tu l’aimes. Еще там были витражные окна, напоминавшие собор святой Анны, солнце попадало в зал только через желтые стекла, а зеленые хранили прохладу. Однажды зимой я пришел туда вечером, потому что оказался неподалеку, и удивился – в клубе было полно народу, барная стойка раздвинулась, и за ней обнаружилась печь, где на вертеле крутился здоровенный окорок. Подавальщик принес мне счет вместе с рюмкой жинжиньи, по утрам такого не бывало. У меня болело горло, и я выпил ее залпом. Такой же поднос с рюмкой и счетом он принес парню, сидевшему возле окна, тот отодвинул угощение и произнес, ни к кому не обращаясь:
– И как теперь встать, блядь? Вот как теперь встать?
– Перебрал немного? – спросил я, услышав русскую речь.
– Поможешь до дома дойти? – Парень повернулся ко мне вместе со стулом. – Я живу рядом, напротив военного музея. Можешь звать меня Лилиенталь.
Его длинные припухшие глаза мокро блестели, а губы были покрыты мелкими трещинками. Я подумал было, что такие глаза бывают у кокаинистов, но тут Лилиенталь чихнул несколько раз и достал платок, платок был свежий, хорошо выглаженный. Я давно не видел людей, которые гладят носовые платки, и подумал, что пора бы завести себе дюжину. Потом он стал подниматься со стула, и я увидел его ноги, вялые, будто картофельные стебли, а потом и костыли, прислоненные к стене возле столика.
Через два года костыли пришлось поменять на cadeira. Я помню этот день – мы сидели у Лилиенталя на балконе и ждали посыльного из фирмы, обсуждая цвет коляски, ее цену и мощность двигателя, как если бы речь шла о новой модели для гонок. К тому времени я пристрастился к этому балкону и разговорам с Лилиенталем, как царь нишадхов к игре в кости.
Мы редко бывали вдвоем, чаще – в толпе, на вечеринках у него в квартире, пропахшей канифолью и чем-то неуловимым, похожим на сырые грибы в овраге. Иногда он и сам заявлялся ко мне – с какой-нибудь девчушкой, вцепившейся в ручку cadeira de rodas, будто в спасательный круг. Я так и не смог понять, как попадают в его сети эти смешливые существа, которых Ли приручает с завидной легкостью. Они приходят бог знает откуда и остаются, готовят пири-пири, стирают полотенца и запрягают коней, покуда не утомят хозяина и он не превратит их в тополя, а их слезы в янтарь.
Еще я не мог понять, откуда у него берутся деньги. Единственная картина, которую он продал на моей памяти, висела в китайской лавке, откуда ему присылали суп, – на нее пошло доброе ведро свинцовых белил. Что за мрачная равнина, сказал я, когда увидел ее на мольберте, и Лилиенталь послушно написал на обороте холста: Мрачная равнина, 2007 г.
Оказалось, что в моей жизни было меньше людей, чем я думал. Всю жизнь я жил, сознавая себя частью толпы, но теперь, когда пришлось выкликать прохожих по именам, их оказалось не так много, и писать приходится о мелочах, которые странным образом удержались в памяти.
Сегодня, например, я вспомнил тот день, когда получил фаянсовую куклу в огромном конверте, заполненном стружкой. Я знал эту куклу в лицо: в спальне, где я провел без малого полгода, она сидела на полке, свесив голые розовые ноги, и звали ее Арман Марсель. Веснушки были выписаны кисточкой, а губы так славно вылеплены, что их хотелось потрогать. Записки в конверте не оказалось.
Все куклы, сделанные Габией, были похожи, как актеры бродячей труппы, разорвавшие старый занавес на отрезы для плащей. Арман Марсель был красноволосым существом неопределенного пола. Несколько красных прядей принадлежали младшей сестре Габии, с которой куклу лепили много лет назад, – я помню, как она вертелась на своем стуле, посылая мне умоляющие взгляды, а потом вопила, когда сестра занесла над ней ножницы.
Когда утром я получил извещение и пошел на почту, я думал, что посылка от матери, и удивлялся: последний раз она делала это, когда я был в школьном лагере летом восемьдесят девятого. И что вообще можно прислать из моей холодной страны – антоновку, сушеные грибы, банку моченой брусники? Подарками я не избалован, знаешь ли. Единственным, кто думал о подарках всерьез, был мой отец, которого я никогда не видел. От него приходили правильные вещи: теннисные ракетки, восковые мелки и даже энциклопедия в семи томах, правда на польском языке. Однажды он прислал мне галеон San Felipe, нарисованный на картоне, нужно было вырезать корабельные части и склеить, чтобы собрать объемную модель, но я не смог, запутался в парусах и всяких бушпритах, да и бросил.
Зачем Габия послала мне куклу? Женщины делают уйму необъяснимых вещей, смешных и страшных одновременно, полагаю, что когда они их делают, то толком даже не знают, чего хотят: рассмешить или напугать. Ведьмы, пожелавшие убить Кухулина, проткнули его собаку рябиновыми прутьями – это страшно или смешно?
Письмо, которое Фабиу написал перед тем, как затянуть петлю на шее, осталось нераспечатанным, тетка просто не стала его читать и засунула в книгу. За девять лет Зое не нашла времени прочитать записку самоубийцы – это страшно или смешно? Или никакой записки вообще не было?
А, вот еще вспомнил про подарки! Бабушка Йоле была прижимиста и всегда заворачивала подарки сама, так что пакетик в самодельной обертке я всегда узнавал и распечатывал последним. В нем наверняка лежало что-нибудь странное, попавшееся бабушке под руку в ее комнате. Однажды я обнаружил там грубошерстные армейские носки, дырочка на пятке была заштопана лет сорок тому назад. На бабушку никто не обижался, она могла выкинуть и не такое. Я сам видел, как в кафе на проспекте она сгребла со столика оставленную кем-то мелочь: смахнула в ладонь и пошла себе дальше довольная.
Женщины бывают на удивление жестокими в своих выдумках о себе самих, такого и злейший враг не придумает. Жестокость – вообще занятная штука, это что-то вроде божественного штрих-кода, по ней видно цену и силу человека, но видно только тому, кто умеет читать код. Вот с талантом, пожалуй, посложнее: мне представляется прожектор, вроде того, что бывает в тюремном дворе или в ночном клубе, выхватывающий случайного человека острым слепящим лучом из темноты. Некоторых сколько угодно высвечивай, они остаются темными сгущениями, равнодушно бредущими в сумерках, но есть такие, что сразу вспыхивают, запрокидывают голову и долго вертятся волчком под надрывную флейту и барабаны.