Царское гадание
Шрифт:
— Но… это исполнить трудно, — сказал он. — В соборе всегда присутствуют сторожа!
— Даже и ночной порой?
— Нет, ночью собор заперт! Но и тогда сторожам будет известно, если в его стены проникнет посторонний человек.
— А ты сам никогда в него один не входишь? — вдруг спросила цыганка.
Государь при этом вопросе слегка вздрогнул.
— Нет, я один в собор не вхожу. В последний раз я вошел туда один в день своего воцарения.
— И с тех пор ни разу больше не решился на это, государь?
Николай Павлович переменился
— Как? Тебе и это известно? — голосом, полным ужаса и недоверия, произнес он.
— Мне все известно, государь. Я не могу не знать того, что случается, и того, что должно случиться! И хотела бы, да не могу. Мне все тайны мира открыты. Оттого-то мне так и тяжело жить, оттого-то я так и рада буду, когда настанет мой последний час.
— Тебе так надоело жить?
— Не надоело мне… не то это слово! Устала я от жизни, так мучительно, так непосильно устала, что на языке человеческом нет выражения для этой усталости.
— И скоро найдешь ты избавление от этой непосильной ноши? — уже с участием спросил император.
Гадалка строго взглянула на него.
— Это праздный вопрос, государь! Такие вопросы ставить никогда не следует.
Николай Павлович повел плечами. Выговоров он не любил и не принимал даже и от такой силы, которую он признавал почти сверхъестественной.
— А тайну чужой кончины ты тоже открыть не можешь? — спросил он.
— И не могу, и не должна! Но ты о ком хотел спросить? О себе?
— Да, конечно! В тайны чужой жизни я проникать не стану.
— Прямой ответ я тебе дать не могу. Я могу сказать тебе только, что могучий дуб упадет, а нежный, гибкий тростник останется, и переживет могучий дуб, и плакать будет о нем горько, и не утешится до последнего своего часа. Не признает глупый, слепой народ всего великого значения мягкого и нежного тростника! Не разглядит он луча солнечного на русском престоле, отвернется от кроткого света и его ясного, скромного мерцания не признает. Дуб же упадет своей могучей волей, своим человеческим произволом, часа воли Божьей не дождавшись. И случится это тогда, когда светлым сиянием заблещет святой крест на новом, великом, победном храме.
Цыганка говорила громко, вдохновенно, ее речь звучала великой, святой истиной, в ней слышалась могучая, почти нечеловеческая сила.
Государь внимал ей в упорном, ненарушимом молчании. Наконец он спросил:
— Когда и как я могу ответить тебе на твою просьбу?
— А сейчас разве ты ответить мне не можешь?
— Нет! Мне надо будет сообразить все то, что я от тебя сегодня слышал, и все, что тебе предстоит исполнить! Я не хочу и не могу вызвать никаких праздных толков. Думать могут все, кто что хочет, и догадываться могут, но… своим словом и своими действиями я не могу и не должен возбуждать никаких праздных толков!
— А ты, государь, называешь святую истину «праздными толками»?
— Да! Когда она становится вразрез с моими предначертаниями! — ответил государь тем властным голосом, который много лет после его
Гадалка подняла руку, как бы желая прекратить этот разговор.
— Сегодня об этом простом, греховном и житейском я говорить не могу! — сказала она. — Я исполнила то, что могла исполнить там, где возможно было мое личное вмешательство! Ни предотвратить, ни остановить ничего я не могла. Я согласилась устроить тебе то, что ты называешь своим «гнездышком», только потому, что тут, в этом теплом «гнездышке», маленькой птичке будет и теплее, и безобиднее, чем где бы то ни было.
— Обидеть ее никто не может, — возразил государь. — Я этого не дозволю!
— Не все доходит до тебя, государь! Много есть такого, что ты и мог бы, и, быть может, хотел бы исправить, да не знаешь ты, что именно исправлять надо! Власть царя земного ограничена, от него все скрыто, все в тайне сохранено!.. Но раз ты заговорил о маленькой обиженной птичке…
— Обиженной? — воскликнул государь. — Почему обиженной? Кто обидел ее?
— Ты, государь, спрашиваешь меня об этом?
— Да. Конечно, я!..
— Ты сам обидел ее, государь. Ты отнял у нее то, чем красна жизнь человека, чем ясна вся жизнь женщины, а именно честь у нее отнял!
— Послушай… ты забываешься! Всему есть мера…
— Кроме правды, государь! Святой и светлой правде ни меры, ни предела нет! Но не упрекать я тебя хочу и не в душу твою царскую заглядывать! На это у меня, действительно, ни права, ни смелости быть не должно!.. Это мне не дано и не принадлежит. Я хотела только сказать тебе, после твоего визита к ней…
— О той самой просьбе, с которой она ко мне обратилась? Да?
— Нет!.. До этой детской просьбы мне нет никакого дела!.. Да эта просьба и неисполнима!
— Почему неисполнима?
— Потому что она не соразмерила своих сил, обращаясь к тебе с этой детской просьбой, не поняла, маленькая и слабая, с какой она крупной и мощной силой в борьбу вступила.
— О какой силе ты говоришь? Я тебя не понимаю!
— А между тем это так просто и понятно. Эта маленькая женщина просила тебя за человека, ей когда-то близкого и милого? Я о душевной близости говорю, о той, которая не всем доступна и понятна.
— Да, действительно, она просила меня о своем бывшем товарище и даже бывшем женихе. И я обещал ей.
— Напрасно, государь! Он ничего не примет от тебя, даром что ты царь всемогущий, а он бедный, нищий актер! Не старайся оказать ему благодеяния, ему ничего не нужно. Недолговечен он, а на его век и его скудной работы хватит! Позднее, со временем, когда он порешит со своей одинокой жизнью, ты его брата осиротевшего вспомни. Напоминать тебе о нем не будут — никому до него, сироты, не будет дела. Ты сам тогда вспомни. Божья милость освятит тебя за это!