Царство небесное
Шрифт:
— Мне страшно! — сказал вдруг этот рыцарь вполне отчетливо.
Ги отпустил его руку и отвернулся.
Сарацины не спешили сходиться со своими врагами лицом к лицу, предпочитая обстреливать их из луков и арбалетов. Но некоторые все же не выдерживали и, выбежав из черной завесы, принимались весело вертеть саблями. У многих по бороде стекала вода, пятная одежду на груди, и Ги вдруг поймал себя на том, что не отводит взора от этих влажных пятен. Если бы прижаться к ним лицом…
Он гнал коня на врага, желая схватиться с ним в поединке и отобрать у него воду, а затем вырваться из адского
Клинки загремели в небе, как будто предвещали грозу; каждый удар отзывался в страдающем теле короля. Он направил коня так, чтобы тот толкал закованной в броню грудью легкую лошадь противника. Но конь страдал от жажды еще больше, чем всадник, и плохо слушался. На мгновение Ги отчаялся, но затем его соперник допустил единственную ошибку — слишком широко развел руки, готовясь задрать саблю над головой и обрушить ее на бедную голову глупого франка. В тот же миг Ги полоснул его острием меча по горлу, а затем меч вывалился из ослабевших рук короля.
Сарацин начал падать — бесшумно, как показалось Ги в грохоте сражения и треске пожара, — и на миг его лицо еще раз мелькнуло перед глазами Лузиньяна. И вдруг — как будто безумие волшебным образом прояснило разум и зрение Ги — он узнал этого человека. Тот смешной парень, переодетый девочкой, что обокрал его в первый же день в Яффском порту. Ги был уверен, что не ошибся. Это был он. С перерезанным горлом, медленно валящийся с седла на изрытую копытами пыльную землю — словно для того, чтобы своей кровью поставить точку на всей истории короля Гиона.
Точку, из которой — как из той единственной точки, которая составила все письмо Юсуфа к его отцу, — медленно начала расти совершенно иная жизнь, не похожая ни на что из случившегося прежде.
Из черноты на рыцарей налетели неодолимые сонмища, смяли их, повергли, начали топтать и вязать им руки, а затем погнали куда-то, и веревки, на которых тащили пленников, казались тем милосердной поддержкой, потому что ноги больше не держали и отказывались им служить.
Последним, что помнил Ги, был громовой хохот Ридфора: великий магистр тамплиеров внезапно обнаружил, что его связали одной веревкой с итальянским рыцарем, мужем Люси.
Короля, едва живого, воскресил Саладин. В безупречно белом, недосягаемо прекрасный, султан осведомился, где в толпе пленных находится его собрат, несущий, как и он, тяжкое бремя власти, — Иерусалимский король. Чьи-то руки начали хватать Ги, вертеть его из стороны в сторону, подталкивать куда-то, гнать тычками, осыпать бранью. Ги подчинялся всему происходящему, как дитя, которое влекут к отцу: наказывать или угощать, об этом ничего пока не известно.
После мелькания разных ненужных лиц перед Ги внезапно предстало лицо победителя, и никакого другого ему видеть больше не захотелось. Мужчина в самом расцвете сил и красоты, он глядел так, словно все его сарацинские замыслы были очевидны для него на много миль, на много лет вперед, и он только что прошел часть пути в полном соответствии с задуманным.
Протянув
Второй франк жадно пил и фыркал, точно конь, а затем проговорил грубым тоном несколько слов на языке сарацин.
Не меняя выражения лица, с которого так и не сошла улыбка, Саладин стремительно отмахнул саблей, и голова дерзкого франка покатилась по земле. Другой рукой султан успел оттолкнуть в сторону Ги, так что фонтан крови не забрызгал его. Ги встретился глазами с Саладином и понял, что сейчас нет никого дороже, никого ближе и любимей. Только этот сарацин, такой красивый и могущественный.
Ги знал, что это чувство ложное и ведет в трясину, и потому скорее отвел взгляд и посмотрел на обезглавленного. Король узнал не лицо, но одежду: Рено де Шатийон.
Саладин, внимательно следивший за иерусалимским королем, кивнул:
— Этот пес посмел разграбить мои караваны и оскорбить наше перемирие! Он вынудил меня поссориться с тобой, а теперь еще и насмехался!
— Что он сказал? — спросил Ги.
— Сказал, что выпил моей воды и теперь считается моим гостем, так что я не могу казнить его, как бы мне ни хотелось.
— А ты что сказал ему? — снова спросил Ги.
Саладин охотно объяснил:
— Что он плохо знает наши обычаи. Эту чашу я дал тебе; что до Шатийона, то он получил ее из твоих рук и, следовательно, никак не может считаться моим гостем…
Спустя год, когда Сибилла отдала Саладину в обмен на своего возлюбленного мужа город Аскалон, Ги был отпущен под честное слово: не носить на себе оружия, которое он мог бы поднять на султана. Ги поклялся — и с той поры возил меч и копье только притороченными к седлу. В сражениях сарацины плевались и, выезжая из строя, кричали ему обвинения в вероломстве, но Ги, выучивший за время плена несколько фраз, всегда находил теперь нужное словцо.
Здесь, на Кипре, король редко вспоминал эти годы. Он называл их про себя «темными» — потому что они проскользнули сквозь его жизнь, не задевая памяти, заполненные событиями до краев — и в то же время до крайности пустые, никчемные. После той битвы Саладин занял Иерусалим. Спустя три года умерли Сибилла и девочки, одна за другой. Архиепископ Гийом, который утешал короля Ги в те дни, сказал — от дизентерии. От дизентерии в том году умерли многие.
Ги устроился на поваленном дереве у себя в саду — так, чтобы издали видеть маленький фонтан и смешного дельфинчика из серого мрамора рядом. Дельфинчик был старый, еще времен языческой Эллады — его откопали в углу сада, когда высаживали розовые кусты. Кто-то из слуг появился рядом с королем, протянул бокал. Не глядя, Ги взял, глотнул и удивленно повернулся к человеку, который принес ему питье: на Кипре он пил хорошее вино, разбавленное наполовину или на две трети; но сейчас ему подали просто воду.