Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля
Шрифт:
Спешите, спешите спать! У вас мало времени. Уже крыши на бывшей Дворянской возымели грозный металлический отблеск, уже прогремел вдали первый залп Авроры и красные лихие знамена взмыли над монастырской стеной. Не пройдет и часа, как вы проснетесь нищими, обворованными, в одном белье, и, протерев глаза, удивитесь, куда девались все сказки, все твои сладкие грезы и состязания, город Любимов, никогда, даже в свои лучшие времена, не подымавшийся до губернского чина. Заштатный город, уездный город, районного значения город, потерявшийся в оврагах, в болотах, в низкорослых лесах, да и значишься ли ты еще на географической карте или тебя давно вымарали и перекроили на новый лад, по имени какого-нибудь безвестного горюна, выскочившего из болота и пустившегося наутек, в лаптях, через всю Россию, чтобы никогда в жизни не возвращаться назад, в раскулаченную деревню, и, заслужив честным трудом звание генерал-майора, сложить боевые кости где-то под Будапештом?…
Да
– Вставай, довольно спать! День твоей славы настал! Вот тебе сила, которой достаточно, чтобы сны твои сделались явью. На, утоли свою тоску о добром и могучем царе. Я дам тебе полководца, наделенного нечувствительной властью, о которой ты грезишь вот уже триста лет…
Никто не встал при этом возгласе, который почти невольно вырвался у меня, когда я увидел скопище полуодетых, простоволосых домишек – в низине, под ногами, в летаргическом напряжении – и похолодел от внезапности моего замысла. Горожане спали, не ведая о переменах, однако дыхание в легких заметно сгустилось, поздоровело, на висках проступила испарина, на щеках зацвел маслянистый румянец. Из отверстых ртов воздух хлестал с ревом, с шипеньем, с присвистом. Казалось, повсюду расставлены большие насосы, перекачивающие запас крови из просторных ночных убежищ на мутную зеркальную поверхность дня. Но отражение было крепче подлинника, и краски, пропадавшие там, зажигались тут с удесятеренной силой. Сны ослабевали, как девушка в объятиях незнакомца. Они теряли достоинство, не понимая, что происходит, и таяли от смущения перед дерзостью соблазнителя. А попутно, вровень с расцветающими затылками, щеками, пятками, выпячивались затвердевшие бугры подушек, уступы сундуков, и вдруг весь город выпростался из тряпья и полез на сторону, кичась объемами самоваров, благородной кожурой фикусов, драчливым переругиванием дерева и булыжника.
Юноша с испитым лбом выглянул в оконце, улыбнулся своим несуразным мыслям и сказал чуть слышным ломким голосом человека, не вполне уверенного, что он не спит:
– С добрым утром, мой голубь, мой город Любимов!
……………………………………………………………………
На вторые сутки после переворота, совершенного Леней Тихомировым, весть о катастрофе достигла города N-ска [36] . Принес ее однорукий беглец, поднявший чуть свет заспанного, продрогшего до мозга костей дежурного лейтенанта, который немедля, на собственный страх и риск, позвонил на квартиру подполковнику Алмазову и внятным шепотом, как принято, доложил обстановку:
36
Областной центр. Находится в ста километрах от Любимова, на скрещении Энской железной дороги с Энским шоссе.
– Говорит дежурный лейтенант «Б-восемь-дробь-четыре». В Любимове началось токование медведей!
– Что началось? Какое токование? – переспросил подполковник, не улавливая спросонок телефонного шифра, который он сам выдумал и ввел в служебное пользование, для соблюдения условий максимальной секретности [37] .
– Медведь чирикает по-калмыцки. Пора резать горло. Прибыл утопленник на санях, требуется вспрыскивание… – рапортовал дежурный с трагическим бесстрастием, и Алмазов понял.
37
А на весеннюю тягу он давно собирался съездить, да вот опять не привелось!
– Задержите утопленника. Сейчас приеду и разберусь лично, – крикнул он в трубку. – Софи, где мой водолазный костюм? Pardon! Я хотел сказать: где мой револьвер?…
…В тесном кругу, в четырех стенах, облицованных дубовой панелью, состоялось строго секретное, коллегиальное совещание: товарищ О., товарищ У. и подполковник Алмазов. Запыленный Марьямов, однорукий беглец, унесший ноги из города, зараженного безумием, молол чушь. Из его сообщения следовало, что в Любимове разразилось восстание, которое, однако, избрало законный и мирный путь. Сам городской секретарь, железный Тищенко, передал власть проходимцу. Автономия в районном масштабе уподобила Любимов старорусскому удельному княжеству типа «Люксембург». Отложившаяся провинция ничего не желала кроме как подать
– Ну а политические выступления были: что-нибудь насчет крупы, колбасы? – выспрашивал подполковник незадачливого очевидца.
Марьямов развел рукой.
– Насчет колбасы ничего не замечено. Тихомиров все больше хлопочет о поднятии мирового прогресса…
Тогда товарищ О. (вышитая рубашка, лысина во всю голову, улыбчивые голубые глаза, его побаивался сам подполковник Алмазов) проникновенно сказал:
– Елки-палки, тебя послушать, любимовские подонки заслужили фотографию на доске почета. А главаря следует наградить орденом, елки-палки. Но вот передо мною воззвание, отправленное по телеграфу вражеской агентурой и доставленное мне с опозданием на 24 часа, потому что нашему подполковнику было недосуг заниматься расследованием, да и праздники подоспели, охота на перепелок, спиннинг, елки-палки, мы тоже понять можем, хотя иностранному языку с детства не обучались [38] .
38
Diable! – воскликнул мысленно подполковник при этом намеке на его дворянских предков и близкое знакомство с французским языком. – Опять осечка! Опять эта лысая черепаха обскакала меня на два дуплета. А я-то думал его подсечь известием о попустительстве Тищенко. Его ведь ставленник, черепаший питомец, провалившийся секретарь. Снял с себя полномочия и выдал ключи от города. Тихомиров – Тищенко – товарищ О. – о! какая цепь заговора! какая охота началась бы в старое доброе время с подсадными утками, helas!
Товарищ О. развернул телеграмму, завалявшуюся на почтамте, и прочитал:
– «Всем. Всем. Всем».
Кожа по его голове перекатывалась волнами. Морщины одна за другой убегали от переносицы к темени и там собирались в тяжелые толстогубые складки.
– Что значит «всем»!? Если они обращаются ко «всем», то значит – им любы-дороги все помещики и капиталисты, все недобитые князья-бароны и поджигатели холодной войны, включая римского папу, который только ждет удобного момента, чтобы упиться кровью трудящихся масс… Читаем далее: «Свобода граждан охраняется законом». Как это понимать – «свобода»! Кому «свобода»? Куда, зачем, какая требуется «свобода» в свободном государстве?!. Значит, им нужна свобода продавать родину, торговать людьми оптом и в розницу, как при рабовладельческом строе, свобода закрывать школы, больницы и открывать церкви по указке Ватикана и жечь на кострах инквизиции представителей науки, как они уже сожгли однажды Джордано Бруно… Не выйдет! Не позволим! Слышите, гражданин Марьямов, не позволим!! Слишком много захотели, елки-палки!… [39]
39
Придется Марьямову влепить строгий выговор за проявленное ротозейство, – подумал подполковник Алмазов. – Сам виноват, прошляпил заговор, a la guerre comme a la guerre.
По мере того, как товарищ О. проникал в тайные замыслы любимовских изуверов, его волнение возрастало. С ним случалось такое: начнет говорить вяло, через пень-колоду, с усилием припоминая слова из последней брошюры на международную тему, но стоит этим словам прозвучать, – товарищ О. под их впечатлением возбуждался, вскипал и порой до того договаривался, что принимался стучать кулаком, визжать и топать ногами, сам не понимая по какому поводу.
– Ужасно я подверженный красноречию человек, – сетовал он, бывало, по прошествии кризиса. – Скажу несколько слов о происках Ватикана или о борьбе за мир во всем мире, и меня от этих слов как бы ярость охватывает. Всех бы, кажется, растерзал…
Так и теперь: не успел оратор дойти до намерений инквизиции открыть в Любимове церкви, как слушатели подняли плечи и опустили головы. Даже товарищ У., утвердительно кивавший после каждой фразы, кивал, не глядя ему в лицо. Следить за этой мимикой ни у кого не хватало духу. Нет, оно не было свирепым, это лицо, сохранявшее черты природного добросердечия и того безобидного детского самодовольства, какое свойственно простолюдину, располневшему на кабинетной работе. Но лицевая сторона у товарища О., покуда он говорил, постепенно переезжала на лысину и, не найдя места среди кишащих складок, поползла дальше по черепу, захватив бровями верхнюю часть затылка. Порвись какая-нибудь последняя связка, удерживающая на голове оболочку, и свежий комок морщинистой ткани шмякнулся бы к ногам подчиненных. Они ждали и страшились этого мига, чувствуя, что судьба их висит на ниточке и стоит выступающему дернуться посильнее, – все полетит прахом…