Чакра Фролова
Шрифт:
С тех пор много воды утекло, но он помнил тот первый поцелуй. Он целовал Варю жадно, словно собирался съесть ее целиком, но никак не мог ухватить ртом. Она то поддавалась, то наступала. В какой-то момент он приоткрыл левый глаз и, к своему ужасу, обнаружил прямо перед собой широко раскрытые глаза Вари, с интересом наблюдавшие за ним во время поцелуя. Фролов невольно отпрянул, потому что никогда не видел женщин, целующихся с открытыми глазами. Для него это было что-то вроде спящих с поднятыми веками – «поднимите мне веки» (опять чертов Вий!) – жуть впотьмах. Но самым ужасным были не открытые глаза, а то, что «пойманная с поличным» Варя поспешно закрыла их, как бы делая вид, что открыла их на секунду случайно. Однако Фролов успел зацепить и запомнить ее взгляд: любопытный и слегка насмешливый. В нем не было свойственного страстному поцелую блуждания глазного яблока. В нем было что угодно, но только не самозабвенное наслаждение. Это Фролов понял сразу. Но не сразу понял, что именно тогда вышел «на орбиту».
На кухне старинные часы хрипло прокашляли четыре раза. Варя зачмокала губами и, повернувшись на другой бок, пробормотала: «Феофанов… гад…».
Фролова передернуло. Он не знал, кто такой Феофанов, но не сомневался, что один
«Интересно, – мысленно хмыкнул Фролов, – почему он гад. Наверное, приставал к ней, а, получив отпор, начал шантажировать тем, что расскажет о ее многочисленных связях мужу». Обычно Варя сама выбирала себе жертву и терпеть не могла инициативу со стороны мужчин. Признаться, гнусная идея с шантажом приходила в голову и Фролову – уж очень его злила Варина холодность. Но, во-первых, опуститься до такой мерзости не позволяло воспитание. Во-вторых, он был уверен, что муж и без того знал о Вариных любовниках, а стало быть, шантаж был бы неэффективен. Какая из этих двух причин его останавливала в большей степени, он не знал. Надеялся, что все же первая.
Мысли о гаде Феофанове и апатичном муже окончательно вытряхнули из Фролова остатки сонливости. Он обвел глазами мебель, стоящую в спальне: дубовый шкаф, комод, трюмо (явно экспроприированное после революции у какой-то родовитой аристократки), и только сейчас заметил, что предметы в комнате давно потеряли ночную зыбкость очертаний. И по блестящему паркету ползет бледный утренний свет. А щебет птиц за окном давно превратился в невыносимую базарную перебранку. Где-то вдали тренькали первые трамваи. Слышались людские голоса и шаркающая метла дворника. Фролов понял, что заснуть ему уже вряд ли удастся. В последнее время ночевать в Вариной спальне ему становилось все более неуютно. Он не боялся прихода мужа, поскольку тот сам перевел себя в положение «призрака отца Гамлета», но раздражала эта кровать, на которой Варя любила других мужчин, раздражало, что эти мужчины, как и он, с утра наслаждаются видом обнаженного Вариного тела, когда она потягивается, стоя у окна, раздражало, что он не уникален в этой череде мужчин, раздражало, что он здесь гость. Ночевать же у него Варя отказывалась по вполне понятным причинам – во-первых, всегда мог позвонить по телефону муж, во-вторых, кровать у Фролова была узкая, да и комнатка крошечная. Но отказ все-таки задевал. Хотелось, чтоб хотя бы раз она согласилась остаться у него. Ведь тогда бы он стал для нее, хотя бы на время, уникальным и нужным.
А здесь… Заметит ли она вообще его отсутствие, если в один прекрасный день он не придет «подтверждать орбиту»? Огорчится ли? И если да, то надолго ли?
Фролов откинул голову на подушку, закрыл глаза и предпринял последнюю попытку уснуть. На сей раз это ему почти удалось, только вместо сна он погрузился в полудрему, когда ежесекундно понимаешь, где ты и что ты, но мыслями уносишься далеко.
Это было еще до революции, в 1914 году. Фролову тогда только-только исполнилось одиннадцать лет. Он приехал с родителями в Массандру, один из черноморских курортов. Отец Фролова, полковник, был направлен туда в только что отстроенный санаторий для «выздоравливающих и переутомленных воинов» в связи с ранением, полученным в конце августа в первом же сражении между германскими и русскими войсками. Хотя санаторий был для морских, а не сухопутных офицеров, для полковника Фролова сделали исключение. Тем более что за ранение он был награжден орденом Святого Георгия четвертой степени. Полковник отчаянно сопротивлялся поставленному диагнозу, спорил с врачами и рвался на фронт. Наибольшую досаду у него вызывала не незначительность ранения и даже не награда (как он считал, незаслуженная), а то, что ранение приключилось в первый же день его пребывания на фронте. Полковнику было стыдно, что, не успев толком и пороху-то понюхать, он уже отправлен в тыл на лечение. Поэтому во время поездки он был раздражителен, часто хмурился и ругался со всеми подряд: от начальника вокзала до кучера почтовой брички, который заломил двадцать рублей за путешествие из Севастополя в Ялту против обычных восьми. Зато одиннадцатилетний Саша Фролов гордился своим отцом и перед поездкой успел наплести с три короба насчет геройства отца своим приятелям по гимназии. Поскольку он не очень хорошо представлял, что делает высший офицерский состав на фронте, то сочинил историю про то, как его отец в одиночку взял в плен целую роту австрийцев. Выглядело это настолько неправдоподобно, что даже Юра Тихомиров, который обычно верил всему, что рассказывал Саша, на сей раз криво усмехнулся: «Ты ври, ври, да не завирайся. Где это слыхано, чтобы полковник лично в плен солдат брал, да еще целую роту?»
– На фронте все бывает, – загадочно отвечал Саша и, в общем, был прав. Он надеялся, что и на курорте ему будет перед кем похвастаться подвигами отца, но там оказалось как-то малолюдно. Видимо, из-за войны. Хотя там она представлялась далекой и победоносной.
Море, как ни странно, не произвело на Сашу сильного впечатления. Начитавшись Жюля Верна и «Морских рассказов» Станюковича, он где-то его таким и представлял – волны, чайки, бесконечный простор. Гораздо большее впечатление на него произвела совсем другая картина, увиденная в один из первых дней их пребывания в лечебнице.
Было утро, кажется, второго дня в санатории, и отец изъявил желание немного прогуляться перед завтраком. Мама, страдая от резкой перемены климата и сославшись на плохое самочувствие, предпочла остаться в комнате. Составить компанию отцу вызвался Саша. Отец пожал плечами, как будто ему было все равно. Это задело Сашу, но виду он не показал, тем более что к такой реакции со стороны отца он почти привык.
Сначала они прошлись к морю, потом обратно и чуть дальше, к горе. Прогулка заняла много времени, поскольку отец шел, прихрамывая и опираясь на палку. Саша начал уставать, но, боясь вызвать раздражение отца, виду не подал. Через час они добрели до небольшой скотобойни. Откуда она здесь взялась, было непонятно: признаков животноводства в окрестностях не наблюдалось. Внутрь заходить не стали – просто обошли кругом, чтобы двинуться в обратном направлении. И тут Саша увидел свалку отходов – видимо, предназначенных для уничтожения. Но не сама свалка потрясла его, а ее обитатели. Здесь были, конечно, и кошки, и собаки, и крысы, но всем заправляли вовсе не они, а какая-то странная то ли стая, то ли свора грязных кричащих существ с маленькими головами и длинными клювами, которыми они безжалостно долбили тех самых бродячих собак и кошек, пытающихся урвать свой кусок счастья. Упитанные, если не сказать, жирные, они уверенно передвигались по свалке на своих тонких лапках, переваливаясь с бока на бок, и даже не пытались взлететь, хотя сквозь налипшую на их оперение пыль виднелись очертания некогда функциональных крыльев.
– Кто это? – изумленно спросил у отца Саша.
– Чайки, – ответил тот равнодушно.
Это было непостижимо. Саша брел за отцом, потрясенный увиденным. Как сочетались те гордо реющие в голубом небе или качающиеся на волнах аристократы моря с вот этими жирными опустившимися, сварливыми, жестокими существами, питающимися отбросами со скотобойни? И как происходит это падение в прямом и переносном смысле? И много ли времени оно занимает? Ответы на эти вопросы можно было бы получить, проследив за судьбой одной из чаек, которая выделялась на общем фоне. Фролов сразу обратил на нее внимание. Было видно, что ее «падение» еще не приняло необратимый характер. Она выглядела так, как выглядит обыкновенная морская чайка. В компании ожиревших крикливых существ она была явно чужой. Чужой для всех. Поэтому ее никто и не уважал – ни домашние животные, ни пернатые родичи. Ее отгоняли, на нее кричали, гавкали и мяукали. Она же, словно потерявшая привычные ориентиры, испуганно отпрыгивала и взлетала, но свалки не покидала. Возможно, потому что верила, что рано или поздно станет здесь своей. Возможно, потому что уже не представляла себе другой обстановки и понимала, что надо приспосабливаться.
Несколько раз потом Саша встречал в литературе описания бродящих по помойкам чаек, но ничто не могло перебить то первое личное впечатление.
После этой прогулки родители большую часть времени проводили либо в прохладном холле лечебницы, либо на пляже и редко куда-то выходили. Но если все-таки решались на прогулку, Саша неизменно отказывался – боялся снова увидеть тех чаек. Но почему, и сам не знал – они были не страшными, просто противными.
Впрочем, и на пляж он не рвался, хотя и ходил, поскольку в номере было слишком душно. На берегу, предоставленный сам себе, он откровенно скучал. Пересыпал песок и гальку из одной кучи в другую, строил лабиринт и пускал по нему пойманную громадную мокрицу. Пытался читать, но почему-то совершенно не мог сосредоточиться – видимо, из-за жары. Единственным развлечением была большая и шумная семья из Малороссии, которая изо дня в день располагалась неподалеку от Фроловых. Говорили они то на русском, то на украинском, словно никак не могли отдать предпочтение одному из языков. Это были четыре пожилые женщины и мужчина лет шестидесяти пяти, басовитый, лысый и веселый. Все они были каких-то невероятных раблезиански-рубенсовских объемов. Женщины походили на кадки с тестом, в которые явно переложили дрожжей. Тесто лезло, вываливалось, вытекало. А они время от времени заправляли его обратно. Когда они ложились, казалось, что тела их вот-вот растекутся, а после испарятся под палящими лучами солнца. Когда вставали, то тяжело кряхтели и опасливо озирались, словно боялись, что какая-то часть их необъятных телес может, оторвавшись, остаться на песке. Мужчина был немногим худее – при смехе у него подпрыгивало волосатое брюхо и тряслась грудь, сильно напоминавшая женскую. Самым удивительным было то, что вся эта живая масса прыгала, шевелилась и переливалась вокруг белобрысого, а главное, невероятно худого мальчика лет шести, которого все называли Вадиком. Именно он был последним (и, судя по всему, главным) участником этой странной семейки. Вадик называл мужчину «дедой», а женщин «бабушками», хотя последних было четверо, и это сильно удивляло наблюдавшего за ними Сашу, у которого не было ни одной, но который твердо знал, что такое их количество противоречит законам природы. Однако, поскольку семья была явно малороссийская, одиннадцатилетний Фролов предположил, что, возможно, на Украину эти законы природы не распространяются и количество бабушек с дедушками там не ограничено. Отчасти он был не так далек от истины. Клановая близость на Юге всегда выше, чем на Севере, поэтому близким родственником здесь на полном серьезе называют троюродного брата внучатого племянника.
Но если с количеством бабушек маленький Фролов более-менее разобрался, то понять, почему при таком обилии бабушек столь скупо представлена мужская часть семьи Вадика, не мог. Нет, он, конечно, знал, что где-то идет война, но как-то не очень связывал ее с жизнью мирного населения в тылу. Ему казалось, что в войне в основном участвуют какие-то отдельные русские люди, которые как бы даже специально для этих целей и рождаются. А вот командовать ими отправляются уже нормальные, а главное, хорошо знакомые ему лично люди: папа или, например, папины приятели, дядя Миша или дядя Володя. Он очень хотел расспросить Вадика насчет причин полового перекоса в его семье, но, во-первых, Вадик был сильно младше и Сашу, считавшего себя уже взрослым, коробила мысль об общении с таким карапузом. Во-вторых, вокруг Вадика кипела такая бурная жизнь, что подступиться к нему было нелегко. Казалось, он нужен и бабушкам, и дедушке, и, видимо, вообще всем своим родственникам, как воздух. Саша попытался представить, что бы они делали, приключись с их обожаемым внуком какая-нибудь беда, но у него ничего не вышло: если из картины пропадал Вадик, следом пропадали и все остальные – их существование без Вадика тут же теряло всякий смысл и оправдание. В то время как Сашины родители занимались каждый своим делом, не обращая никакого внимания на сына: отец читал газету, мама какую-то книгу, бабушки из соседней семьи беспрерывно спорили друг с другом на предмет, надо ли Вадику надеть панамку от солнца или нет, можно ли ему купаться или пока лучше подождать и так далее. Вадик явно уставал от этих бесконечных перепалок, предпочитая обращаться исключительно к деду, видимо, как к равному и единственному адекватному человеку в своем окружении.
– Деда, смотри! Я тоже курю! – радостно кричал он, засовывая в рот папиросу деда.
– Вадик! – тут же истошно вопила одна из бабушек и бросалась отбирать папиросу, но Вадик умело перекладывал папиросу из одной руки в другую и убегал, взметая розовыми пятками фонтанчики песка. Бабушки тут же наваливались всем своим могучим квартетом на деда:
– Толя!
– А шо Толя?! – морщился тот.
– Ты шо, не бачишь? Дитя в рот курево сует, а ты стоишь дурень дурнем. Як столб телеграфный. Ну шо ты лыбишься?