Частная коллекция
Шрифт:
Две сестры Оболенские, старшая Людмила и младшая Александра, обжились в Рязани. Старшая нашла работу, младшая – тревожное семейное счастье, а две средние сестры Софья и Дарья вместе с матерью вернулись в Питер. В 1934-м, уже после смерти матери, их оттуда выслали вместе с тысячами других «бывших», сделав как бы соучастниками убийства С.М. Кирова – лидера питерских большевиков. Выслали в Оренбург, где в 1937-м Софья была арестована НКВД, осуждена и расстреляна, а Дарья, принявшая тайный постриг, умерла в разгар гонений на религию.
Софья была любимой теткой отца, ей он писал подробные письма о школьных делах и успехах, к ней в Питере охотно ходил в гости.
А пока – вот собственные слова отца по этому поводу, взятые из книжки «Глазами человека моего поколения»: «Когда узнал, что ее там, в ссылке, посадили, а потом от нее перестали приходить всякие известия, и через кого-то нам сообщили, что она умерла, неизвестно где и как, без подробностей, помню, что у меня было очень сильное и очень острое чувство несправедливости совершенного с нею, именно с нею, больше всего с нею. Это чувство застряло в душе и – не боюсь этого сказать – осталось навсегда в памяти, как главная несправедливость, совершенная государственной властью, советской властью по отношению лично ко мне, несправедливость, горькая из-за своей непоправимости».
К тому времени трехкомнатную квартиру, которую построил дед на Зубовской площади, уплотнили. Проще говоря, отняли две комнаты и вселили туда сотрудницу НКВД. В этой квартире, а точнее в той единственной сохранившейся от нее комнате, 1 сентября 1937 года арестовали первого гражданского мужа моей мамы Якова Евгеньевича Харона, двадцатитрехлетнего звукорежиссера киностудии на Потылихе, будущий «Мосфильм». Ему дадут 10 лет, и мы с ним познакомимся ровно десятью годами позже на том же месте – в комнате на Зубовской, когда он временно вернется из первой отсидки.
Спросите, за что? Вам версию суда или по правде? По суду – как немецкого шпиона, а по правде – за то, что учился в Берлинской консерватории и с юности свободно говорил по-немецки.
Якова с мамой познакомил его коллега по шумовой бригаде «Мосфильма» мамин двоюродный брат Боря Ласкин. И в качестве примера парадокса истории приведу еще один отрывок из рукописи его старшего брата Марка Ласкина.
«В конце лета 1936 года, часа в три ночи, покой нашего семейства был нарушен телефонным звонком мамы. Душераздирающим голосом, сквозь рыдания она сказала мне, что только что НКВД арестовал Борю.
Хочу напомнить читателю этих строк, что шел 1936 год, а не 1937, и арест был происшествием хоть и из ряда вон выходящим, но не таким кошмарно-катастрофическим, каким стал через год. Он просидел шесть недель. Его обвиняли не больше и не меньше как в организации террористического акта против Ворошилова. Арестовали его по доносу какого-то студента ВГИКА, сказавшего, что Боря указал ему на проезжавшего в машине по Ленинградскому шоссе Ворошилова…и все. Дело его рассматривало так называемое Особое совещание НКВД и признало его невиновным. Содержался он в Бутырках, в большой общей камере, повидал там многих самых разных людей, наслушался всяких рассказов и теперь много и красочно рассказывал о своих переживаниях. Немного позже мы поняли,
Ну вот, я как раз об этом. По сравнению с Хароном, в общей сложности проведшем в лагере и ссылке 17 лет, шесть недель его приятеля Ласкина выглядят легким «пионерским отдыхом». Вот что значит «опередить время» и «сесть вовремя».
Ну что ж, время дало команду «сходитесь»! И мои родители двинулись навстречу друг другу по Тверскому бульвару, где расположился недавно открывшийся Литературный институт, моя крохотная, в 1,5 метра, мама и, по тем временам довольно высокий, под метр восемьдесят папа.
И пока они идут навстречу друг другу, подведем с вами некоторые итоги их жизни в период «доменный», т. е. до меня. Я назвал бы их обоих «меченные историей». Мама, лишенка, дочь нэпмана, жена арестованного (слава богу, что в документах гражданский муж не заслуживает отдельной графы). И папа, сын исчезнувшего генерала, наследник древней дворянской фамилии и пасынок ушедшего в запас комполка из полковников царской армии, человек с еще неустоявшейся биографией.
При этом они были отчаянно молоды, судя по чуть ли не единственной сохранившейся совместной фотографии, белозубы и улыбчаты, полны уверенности в правильности выбранной стези: он – поэта, она – литературного редактора и критика. Что касается семейных уз, то они завязались ненадолго: хватило, чтобы родить меня и еще около года прожить вместе. Прожив с ними, с одним – 40, с другой – 52 года, я могу сказать, что это меня ну никак не удивляет, а если еще вспомнить, что в 1939-м (я две недели как успел родиться) папаша, уезжая на свою первую войну на Халхин-Гол, попрощался с матерью строками единственного в его творческом наследии ей посвященного стихотворения «Фотография»:
«Я твоих фотографий в дорогу не бралВсе равно и без них, если вспомним – приедем…»Тут не то кавалерийская лихость, не то подозрительная сухость, не то то и другое вместе. Впрочем, я не буду забираться здесь в сказочно интересные мне нюансы этого брака, хочу только отметить, что именно история подкидывает в нашу семейную сагу – эту первую, почти что юношескую войну, как репетицию судьбы. Ну и еще обращу ваше внимание на существенную для дальнейшего изложения деталь – на появление на свет автора всей этой, как только что было сказано, саги. Подбрасывающие наш, все еще летящий, камешек волны истории уже ощущаются мною как перипетии не только общественной, но и моей частной биографии.
И поэтому закономерен вопрос: а зачем? Зачем я ввязался в это иронически-аналитическое исследование? А я, уже ввязавшись, вдруг уяснил: хочешь понять себя, хочешь узнать, откуда ты такой взялся и почему ты в тех или иных обстоятельства вел или ведешь себя так, а не иначе, погрузиться в историю своей биографии – самое полезное дело. Поэтому, не утомляя вас преждевременными выводами, я продолжу излагать историю, но то, что и я появился, наконец, на ее страницах, я тут отметил.
Отец ушел от матери еще до большой войны. И эта та часть нашей семейной биографии, которой чужие руки и чужие нескромные взгляды не дают угомониться и стать историей. Поскольку всякая сколько-нибудь значительная биография состоит из фактов и чувств, и чувства эти, заражая наблюдателя, не дают ему успокоиться. Это тот случай, о котором Анна Андреевна Ахматова сказала: «Я научила их говорить, как мне теперь заставить их замолчать?»