Чаттертон
Шрифт:
Филип не знал, что на это ответить, и просто постарался принять задумчивый вид.
– Ну так вот, Сэмюэль Джойнсон в самом деле печатал и продавал Чаттертоновы стихи. Они сотрудничали. Возможно, они даже были друзьями. Джойнсон пошевелил пальцами ног. – Так что здесь Чаттертоновы манускрипты не лгут. Вы еще слушаете меня, или я разговариваю сам с собою, и меня следует отвезти в Солнечный Дом для Престарелых и Слабоумных? Нет? Вы мне даете еще один шанс? Отлично. Ну так вот. Чаттертон умер-таки. Насколько мы знаем, он совершил самоубийство в восемнадцать лет. Сущий птенчик. Но вам известна эта история? – Филип кивнул. – Это было очень громкое самоубийство, и оно прославило имя Чаттертона… – Внезапно он прервался. Вы слышали шум? – Филип ничего не слышал. – Мне кажется, я слышал шум. Джойнсон выскочил из своего кресла и засеменил к двери; распахнув ее, он обнаружил стоявшего за ней Пэта. В одной руке тот держал пару потрепанных парусиновых туфель,
– Я не останавливался, я не слушал, я не любопытствовал!
Джойнсон передразнил его:
– Я не обвинял тебя, я не обвинял тебя, я не обвинял тебя! – Потом он захлопнул дверь и, подмигнув Филипу, возвратился к своему креслу. – Ну просто мисс Красота-и-Здоровье 1929 года. Вчера весь вечер лежала с йогуртом на лице и огуречными ломтиками на глазах. Хоть отрезай ей голову и продавай в магазин здоровой пищи. Но на чем мы остановились? Ах, да. Так вот. Самоубийство Чаттертона имело большой успех. Не сразу, разумеется. Это не стало сенсацией на следующее же утро. Прошло лет двадцать – или тридцать? Ну ладно, так и будем считать. Двадцать или тридцать лет. А потом он сделался феноменом: славный мальчик, птицей никогда ты не был, сами дома объемлет сон, и так далее. Так Джойнсон понял, что на Чаттертоновы стихи снова появился спрос. Он издал сборник его поэзии. Он начал продавать все старые рукописи, какие у него скопились, и я не удивлюсь, если он обнаружил вдобавок несколько новых. Понимаете? Лягните меня, если я слишком быстро гоню, лягните меня изо всех сил. Лягайте меня до тех пор, пока я не запрошу пощады и трое дюжих молодцев не отвезут меня на неотложке в Бристольскую лечебницу. – Филип с вежливой улыбкой отклонил его предложение. – Но тут-то мой предок и получил легкий пинок под зад. Один его соперник-книготорговец опубликовал кое-какие письма Чаттертона, а там то и дело всплывало имя Джойнсона. Вор. Подлец. Кровосос. Скряга. Чаттертон обвинял его в том, что тот скупил его произведения, а потом бросил его на произвол судьбы. А письма эти он написал накануне самоубийства. – Джойнсон остановился, и Филип, которому не терпелось узнать окончание истории, быстро вставил:
– Так значит, он…
– Да. В точности. Именно так. Вы читаете мои мысли, и нам бы с вами затеять представление в Альгамбре: я – в балетных туфлях и с кляпом во рту, а вы – с кнутом. В точности так. Джойнсон решил нанести ответный удар. У него имелись свидетельства, что Чаттертон сам придумал те средневековые поэмы: так что же могло быть легче, чем доказать, что он сфальсифицировал и все остальное – даже собственную смерть? А что может быть лучше в борьбе против фальсификатора, чем его собственное оружие – еще одна фальсификация? Он решил переплутовать плута, понимаете? И он принялся стряпать тот манускрипт, который потом попал к вашему другу. Когда его отдала эта старая дрянь! – Последние слова он прокричал, глядя в сторону двери, и Филип в беспокойстве привстал со стула; его изумило, что такой щуплый человечек способен издавать столь громогласные звуки. – Не думаю, чтобы он намеревался публиковать свои писания, – продолжал Джойнсон своим обычным голосом. – Он просто хотел оставить это после себя, чтобы очернить имя Чаттертона. Это было что-то вроде шутки. Пощекочите меня за локоток – и я мигом окажусь на аксминстерском ковре. Давайте же. В ваших руках я буду податлив как воск – обещаю.
Но Филип уже почти не прислушивался к этому последнему приглашению: так значит, это все-таки была шутка. Мемуары сфабриковал книготорговец, который хотел отплатить поэту его же монетой – сфальсифицировать работу фальсификатора и тем навсегда запятнать память о Чаттертоне: его бы запомнили уже не как поэта, который умер в юности и во славе, а как пожилого литературного поденщика, который ввязался в грязное дельце со своим напарником. Этот-то документ и увез отсюда Чарльз Вичвуд.
За дверью послышался грохот, и в комнату вошел Пэт, сражаясь с пылесосом, словно тот собирался его удушить или пожрать. Хмуро улыбаясь самому себе, он швырнул его на пол и принялся пылесосить ковер у ног Джойнсона.
– Да не курил я! – рявкнул на него Джойнсон, – Посмотри! Услади свои очи! – И он предъявил ему пустой мундштук.
– Пускай она разевает свою пасть, пускай она шуршит своими толстыми титьками, пускай она вопит во всю глотку. – Пэт, видимо, обращался к Филипу. – А я – что я делаю? Я улыбаюсь, деликатно пожимаю плечами, веду себя как воспитанная дама.
Джойнсон наклонился поближе к Филипу:
– Ее лучше пожалеть, а не осуждать, а вам как кажется?
Филип встал со стула, торопясь покинуть общество этих двух пожилых джентльменов.
– Я их верну, – сказал он, пытаясь перекричать шум пылесоса. – Я позабочусь, чтобы все бумаги были возвращены вам в самое ближайшее время.
Джойнсон улыбнулся и, деликатно обойдя Пэта, проводил Филипа в прихожую.
– И не забудьте про картину, – сказал он, – которую одна старая корова увезла в Лондон.
– Она тоже принадлежала вашему предку?
– А ее написал его сын. Ну, чтобы продолжить шутку. Пощекочите меня, и я надорву животик. Это ваш последний шанс. И тогда творите со мной что хотите. – Но Филип уже открыл дверь и зашагал к железным воротам. – Не забудьте, – напутствовал его Джойнсон. – Я хочу, чтобы они вернулись ко мне. Это мои семейные реликвии. Мое памятное наследие.
– Да, знаю. – Филип обернулся, чтобы помахать рукой на прощанье, и, выйдя на улицу, заметил у окна Пэта; тот указывал на табличку, вывешенную на решетке, и хихикал. Теперь она гласила: «Пофантазируем Вместе. Суровое Рабство или Золотые Дожди. Спрашивайте Внутри». Филип торопливо перешел дорогу и шагнул в тень Св. Марии Редклиффской.
15
Чаттертон входит в свою чердачную каморку и запирает за собой дверь; потом приваливается к ней, смеясь и вытирая рот рукавом пальто. Все хорошо. Я избавлен от напудренной Ангелицы. Он только что прокрался мимо ее комнаты, сняв башмаки, и слышал ее храп. Теперь я в безопасности в своей воздушной обители. Я на вершине мира. Он направляется к кровати и вытаскивает из-под нее деревянный сундук; отпирает его и извлекает бутылку испанского бренди. Здесь лучше, чем в Тотхиллском саду, да и дешевле: я пью за Дэна Хануэя, первого очевидца моего гения и первого предсказателя моей славы. Я пью за миссис Ангел, избавившую меня от постыдной девственности. Еще глоток. Он подходит к дубовому столику у изножья кровати и наливает бренди в грязный стакан, оставленный там. Я пью за мастера поз, показавшего мне эмблему мира.
Вот перо и карандаш, оставшиеся от утренних трудов; слегка пошатываясь, он берет карандаш и пытается что-то написать им, нагнувшись над столом. Новизна. Старина. Он не может припомнить слова той песни, которую сочинял по дороге домой. Я потерял мелодию, а без мелодии нет истинного смысла. Все пропало. Пропало навсегда. Вернулось туда, откуда пришло. Ах, эмпиреи. Теперь я точно пьян. Он рисует на бумаге собственный профиль и, сильно нажимая на карандаш, проводит лучи света от своих глаз и от волос; внизу он делает подпись заглавными буквами: APOLLO REDIVIVUS. [109] Затем он рвет рисунок и бросает клочки бумаги на дощатый пол.
109
Оживший Аполлон (лат.).
Через приоткрытое оконце мансарды врывается дождь, и Чаттертон склоняется над кроватью, чтобы захлопнуть его; но теряет равновесие, падает на кровать и, растянувшись на ней, заливается смехом. Потом он зевает, смахивая с лица дождевые капли. Тут он вспоминает. Мне надо принять лекарство. Он открывает глаза пошире. Гроб или здоров. Он с трудом поднимается с постели и выпивает еще один стакан бренди, а потом лезет к высокой полке, куда утром спрятал льняной мешочек с мышьяком и склянку с лауданом. А, вот они – мешок да бутылка, совсем как в волшебной сказке. Он снимает их с полки и оценивающе покачивает в ладонях, будто взвешивая. Принц я или нищий? Он спрыгивает со стула, с грохотом приземляясь на пол. Тише-тише, как бы не разбудить великаншу. Он относит противоядье к столу, осторожно снимает пальто и садится. Он развязывает мешочек и внюхивается в его содержимое, улавливая легкий запах чеснока, исходящий от мышьячных гранул. Затем он откупоривает флакон, увлажнив ободок мизинцем. Я вижу перед собой огни святого Эльма и Сахару, радугу и лихорадку, хрусталь и… так что там за пропорции, говорил Дэн? На склянке сбоку указан объем, и он видит, что она содержит две жидкие унции. Может, один гран мышьяка на каждую унцию лаудана? Или четыре грана? Или две унции? Он наливает себе еще немножко бренди – чтоб подстегнуть память. Потом высыпает содержимое льняного мешочка на стол и укладывает в горки гранулы, катая пальцем одну из них. Одна – за славу. Он бросает ее в свой стакан. Одна – за гений. Он кладет еще одну. И одна – за юность. Он берет третью гранулу и добавляет ее в бренди. Я могу излечиться от всех недугов, ибо мы поднимаемся над своим природным состоянием, когда нас ведет душа. Потом, поддавшись внезапному порыву, он выливает почти весь лаудан в тот же стакан; запрокинув голову, он залпом проглатывает эту смесь.
Чувствуется сильный удар. Ох. Очень сильный. Зато я одолею гонорею и поднимусь наутро очищенным. На миг его рот заполняет желчь, но он сглатывает ее. Да. Да. Я чувствую, как оно прочищает меня. Исцеление начинается сразу же. Он пошатываясь встает со стула и падает на кровать. Не забыть про мальчика-идиота. Завтра. Он вытягивается на кровати, приложив руку ко лбу. Гидроцефал. Водяночник. Он пытается уснуть, но чувствует какое-то прикосновение. Он садится на постели, и первое, что замечает, собственный бешеный пульс. Он смотрит вниз, и в этом странном освещении его руки кажутся ему чужими.