Чайковский. История одинокой жизни
Шрифт:
Дом наполнился детьми, челядью, постоянными гостями, и Александра Андреевна уже не пела романсы, не переписывала стихи о луне и страсти в свой бархатный альбом, – она рожала, кормила, солила огурцы, варила варенье, принимала гостей, держала недалекого мужа под башмаком.
Дом шесть месяцев в году бывал занесен снегом. Дети жили в мезонине. К Николаю приходил приятель его, Веничка, как и он, лет шести, да была еще девочка Лида, сиротка, племянница Ильи Петровича. Петю иногда тоже принимали в игру, бегали по двору, по саду, к широким воротам (в стиле сибирского ампира). Тишина. Снег. Ранние сумерки. Нянюшка Каролина и кормилица сторожат
Но довольно шалостей, нянек, веселого визгу на весь дом, – пора старшим учиться. Мать, забрав с собой Николая, собирается в Петербург, за гувернанткой. Путь долог – три недели до столицы. Через два месяца она возвращается. Сперва звенят бубенцы, потом слышно, как копыта бьют снег. К крыльцу заносит возок. И уже все на крыльце: и Илья Петрович, и четырехлетний Петруша, и няньки, и мамки, и добрая тетушка, от которой пахнет мятным пряником, и “сестрица” Настасья Васильевна, несносная и въедливая, от которой ничем не пахнет, и два пса, и кот, и слуги, – словом, толпа народу встречает на вечернем, синем холоду Александру Андреевну, Колиньку и тоненькую фигурку никому не известной особы.
– Это Фанни, – говорит Александра Андреевна, и Илья Петрович, до страсти любящий всевозможные умилительные жесты, навертывание благодатных слез на глаза, сладко дрожащий голос, целует Фанни в лоб и говорит ей что-то прочувствованное о том, что он уже любит ее, как дочь, что она “вернулась домой”, а не заехала куда-то к волкам. И Фанни благодарит его, потому что она молода, одинока, родилась за тысячи верст отсюда, подле Бельфора, и никак не может произнести ни слова “Воткинск”, ни слова “Чайковские”.
Николай, Веничка и Лида устроили “класс”. Но не на них с первого же дня обратилось ее внимание. Она заметила тихого, немного странного и не очень опрятного мальчика, которому еще рано было учиться, но который просился к ней и не хотел отстать от старших. Александра Андреевна впервые заметила, что Петя, которому четыре года, не только шалит, любит сласти и боится темноты, но, ласкаясь к ней и плача, чего-то требует, чего-то хочет. Не вредно ли это? Но Фанни вступилась, французской грамоте и молитвам она стала учить его вместе с остальными. Для русского языка к детям ходил господин Блинов.
Петя был тихоней, способным тихоней, и часто внушал Фанни некоторый страх своей тихостью, сообразительностью и каким-то очарованием, которое было в нем, несмотря на его нелюбовь к порядку, губке и мылу, на его вихры. Фанни полюбила его сама и научила Илью Петровича и Александру Андреевну любить его. Внезапно и тетушка заметила в нем что-то особенное – все чаще стала она открывать для него свой сундук со звоном, и оттуда в его маленькие, всегда испачканные руки переходили мятные бабы и всадники; даже “сестрица”, которая уже тогда отличалась заметной придурью, угадала в нем что-то большее, чем в других детях.
Утром шли уроки. Все четверо очень скоро постигли первую премудрость французского языка. Во время рекреаций устраивались игры – и Фанни была тут же, и участвовала во всем, следя за младшим и втайне любуясь им, его внезапными выдумками, постепенному подчинению остальных. Под праздник, в сумерках, Фанни собирала вокруг себя детей на большом диване, читала им вслух или заставляла их самих по очереди придумывать и рассказывать всякие истории.
Пьер фантазировал в стихах и в прозе, преимущественно на
Особенно вдохновляли его в то время мысли о величии России, о русском Боге, о русской природе. Он брал карту Европы, по которой Фанни учила его, целовал со страстью зеленое пространство от Варшавы до Воткинска и в сердцах плевал на остальное. Фанни остановила его: разве там, куда ты плюешь, люди не говорят Богу, как и ты, “Отче наш”? И если ты плюешь на Европу, то, значит, ты плюешь и на меня?
Он поднял на нее бледное, курносое лицо: не браните меня, милая Фанни, сказал он, ведь я прикрыл ладонью Францию…
Но стихи его, и французские, и русские, были из рук вон плохи, и никак нельзя было назвать его будущим Пушкиным:
О, Ты, Бессмертный Бог Отец!Спасаешь Ты меня!И затем он сам же себе переводил:
Eternel notre Die и c'estToi qui a fait tout cela!Это были попытки высказать свое недоумение, свое восхищение перед миром и его творцом, а главное – это была дань, которую он отдавал жажде себя высказать. Иногда она выливалась в страшных ночных слезах.
Но это восхищение и мучительное желание его выявить, эти слезы давали пятилетнему ребенку какое-то странное счастье. Этому отчасти была причиной сама жизнь, тот добрый воткинский воздух, которым он дышал дома, где все его любили и где он всех любил, где дети и Фанни жили своей отдельной, веселой и трудовой жизнью, в низких, просторных комнатах мезонина. Летом, после раннего обеда, подавался “детский” экипаж, и Фанни ездила с Николаем и Пьером кататься. Зимой, когда с шести утра шли уроки, под вечер катались на саночках с горы, на берегу пруда. Фанни, обученная новым методам педагогики, хотела, чтобы мальчики делали по утрам гимнастику, но Петя это не любил, а Николай ленился: он уже тогда был красив и строен, долго причесывался перед зеркалом и мечтал научиться танцевать.
Когда приехала окончившая институт Зинаида, Фанни с гордостью представила ей ее сводных братьев, которых она до того никогда не видела: Николаю было восемь лет, он обещал быть кавалером хоть куда. Петя рядом с ним выглядел невзрачным. Он все старался уцепиться за юбку то матери, то Фанни. Был сочельник, Зинаида приехала откуда-то из Петербурга, за ней в дом вошло морозное облачко, в этом облачке она и осталась, сама воздушная, с осиной талией; с нею вместе вошли в дом всякие петербургские новости, секреты, какие-то новые игры для взрослых, девичьи шепоты и вскрики – особенно когда в гостях бывали молодые люди; в доме началось совершенно фейное времяпровождение каких-то незнакомых барышень – Зининых подруг.