Чеченский блюз
Шрифт:
Это ощущение утраченного рая, невозможности обрести его, воссоздать здесь, на земле, посещало его в виде приступов тоски и отчаяния, которые сменялись бешенством и безумием. Единственный, кто уцелел от того древнего цветущего времени, был толстый глянцевитый змей, обтянутый чешуйчатой кожей. Словно огромный солитер, он вполз в него, удобно свиваясь в желудке, в кишках, в пищеводе. Мучил, душил, побуждал действовать. Гнал из авантюры в авантюру, из приключения в приключение. Умножал богатство, славу, власть, наполняя воспаленное чрево неутолимой жаждой и голодом.
Иногда ему казалось, что он, Яков Бернер, есть жертва
Это чувство было нестерпимо. Превращало в абсурд его планы и замыслы, погоню за богатством и властью, стремление продолжить свой род. И не справляясь с этим абсурдом, он желал себе смерти.
Он смотрел на темные остроконечные ели, переложенные пластами снега. Ему казалось, что в ветвях притаилась, выслеживает его женщина-снайпер, похожая на фантастическую птицу, с крыльями, хвостом, девичьей головой. Вцепилась когтями в сук, высматривает его в прибор ночного видения, и он сквозь ее прицел выглядит как зеленоватый длинный пузырь, наполненный флюоресцирующими соками. Ударит в пузырь острие, брызнут тугие соки, и останется лежать на ступенях пустая, как целлофан, оболочка.
«Ну убей, убей меня!» — молил он женщину-птицу, глядя на темную ель.
Бернер так пристально смотрел на черное дерево, так страстно ждал увидеть вспышку выстрела, так яростно посылал к вершине свои мольбы и проклятья, что воздух, окружавший ветки, дрогнул, снег посыпался с еловых лап, и казалось, с вершины сорвалась, улетела в ночь большая сова.
Он вошел в спальню. Голубые атласные обои. Голубые гардины. Голубая лакированная кровать с позолотой. Голубая тумбочка с огромным голубоватым трюмо. Марина сидела перед зеркалом в просторной ночной рубахе и большим гребнем расчесывала тяжелые золотистые волосы. На полу валялись черепки расколотой мексиканской вазы. Это ее звук, похожий на падение сосульки, слышал Бернер, стоя на крыльце.
— Разбила? — спросил он, не огорчаясь от вида расколотой вазы, а радуясь тому, что нашелся повод для его едкого раздражения. — Поразительная способность все колоть!
— Ну и Бог с ней! — попыталась отшутиться Марина. — Она нам казалась безвкусной.
Ваза, превращенная в груду фиолетовых черепков, была куплена Бернером на колдовском базаре в Мехико. Среди небоскребов были разбиты полотняные навесы, палатки, деревянные прилавки, бесконечные торговые ряды, где черноволосые проворные женщины продавали колдовские отвары и зелья, волшебные плоды и коренья, талисманы и амулеты, высушенные обезьяньи лапки и рыбьи головы. Продавщицы тут же ворожили, колдовали, заговаривали, изгоняли злые болезни, привораживали. Раз в году этот рынок превращался в праздник ведьм, и тогда гремели бубны и трещотки, курились сладкие дурманы, плясали колдуньи, кидали в огонь корешки, и огромная толпа с древними индейскими лицами славила духов и подземных богов, чародействовала и волхвовала.
Именно там, в этих рядах, Бернер купил фиолетовую стеклянную вазу, в которую продавщица-колдунья выдохнула из красных губ струйку волшебного дыма.
Теперь от вазы остались осколки, и Бернер чувствовал, как в нем разливается эта ядовитая дымная струйка.
— Тебе ваза казалась безвкусной? Все, что я люблю, тебе кажется безвкусным и пошлым? Ты аристократка, а я, по-твоему, местечковый плебей?
— Да я вовсе не говорила этого! — Марина начинала обижаться, не понимая природы его раздражения. Ее глаза увеличились, начиная поблескивать ответным раздражением.
— Ты думаешь, я женился на тебе, чтобы выслушивать сентенции относительно моей местечковости?
— Да оставь ты меня в покое! Если ты заговорил о местечковости, значит, она у тебя присутствует. Возьми на заметку и преодолевай!
— Может, ты начиталась антисемитских газет и журналов?… Расскажешь мне о жидомасонском заговоре?… О том, что евреи погубили Россию?… Может, назовешь меня «жидовской мордой»?… Ну назови, назови! — Он кричал, кривлялся, чувствовал к ней ненависть и одновременно влечение. Видел, как ее красивое лицо начинает искажаться, портиться, на губах, на дрожащем подбородке, на искривленных бровях начинает возникать несчастное выражение.
— Ну назови, назови!
— Зачем ты меня мучишь! — в слезах воскликнула она. — Ты знаешь мое положение! Знаешь, что мне нельзя огорчаться! Хочешь, чтобы у нас родился урод?
Она плакала, некрасивая, несчастная, с распухшими губами, покатившейся по щекам темной пудрой.
Этот ее несчастный, беззащитный вид возбуждал его. Он обнял ее, нащупал под ночной рубашкой тяжелые груди. Взял ее силой, отбивающуюся, плачущую.
Глава шестнадцатая
Солдаты, угнетенные и измученные, дремали на постах у сумрачных полуразбитых окон. Кудрявцев на чердаке раздвинул слуховой проем, уложил на асбестовую трубу автомат, прислонил к стропиле гранатомет и смотрел на площадь. Все ждал, вот-вот мелькнет в темноте едва различимая тень, зашуршат в подъезде шаги, и Крутой, запыхавшийся, законченный, предстанет перед ним, и Кудрявцев крепко обнимет его, расцелует в лоб, в пушистые брови, в горячие щеки.
Но было безлюдно. Город без огней, во мраке, дышал опасностью, злом. Два тусклых зарева на месте взорванных танков погасли, и чернота, в которой скрывались остатки бригады, казалась безразмерной, бесформенно-рыхлой.
В небе, среди туч, как проруби, стали открываться прогалы, полные звезд. Ветер ровно задул, относя тучи, и вдруг стало ясно. Сочно, морозно вспыхнули звезды, близкие, белые, своими орнаментами и узорами, и отдаленные, размытые, как сгустки туманностей, как неразличимая мерцающая пыльца. Над плоской бесцветной землей расцвели бесконечные миры и туда в бесконечность, улетал его тоскующий взгляд,
Он выбирал из множества созвездий одну звезду, неотрывно смотрел на нее, Словно чувствуя его взгляд, звезда начинала слабо вздрагивать, наливалась блеском, увеличивалась, набухала, как почка. Вокруг нее возникала туманность, словно звезда одевалась атмосферой, оплодотворенная его взглядом, принималась расти.