Чехов Том третий
Шрифт:
Я вышел из-за сиреневых кустов и направился к столу. Граф увидел меня, узнал, и на просиявшем лице его заиграла улыбка.
– Вот и он! Вот и он!– заговорил он, краснея от удовольствия и выскакивая из-за стола.– Как это мило с твоей стороны!
И, подбежав ко мне, он подскочил, обнял меня и своими жесткими усами несколько раз поцарапал мою щеку. За поцелуями следовало продолжительное рукопожатие и засматривание мне в глаза…
– А ты, Сергей, нисколько не изменился! Все тот же! Такой же красавец и силач! Спасибо, что уважил и приехал!
Освободившись
– Ах, голубчик!– продолжал встревоженный и обрадованный граф.– Если бы ты знал, как мне приятно видеть твою серьезную физиономию! Ты незнаком? Позволь тебе представить: мой хороший друг Каэтан Казимирович Пшехоцкий. А это вот, - продолжал он, указав толстяку на меня, - мой хороший, давнишний друг Сергей Петрович Зиновьев! Здешний следователь…
Чернобровый толстяк слегка приподнялся и подал мне свою жирную, ужасно потную руку.
– Очень приятно, - пробормотал он, рассматривая меня.– Очень рад.
Изливши свои чувства и успокоившись, граф налил мне стакан холодного красно-бурого чая и придвинул к моим рукам ящик с печеньями.
– Кушай… Проездом через Москву у Эйнема купил. А я на тебя сердит, Сережа, так сердит, что даже хотел поругаться с тобой!.. Мало того, что ты не написал мне в эти два года ни строчки, но даже не удостоил ответом ни одного моего письма! Это не по-дружески!
– Я не умею писать писем, - сказал я, - да кстати же у меня нет и времени для переписки. И о чем, скажи, пожалуйста, я мог писать тебе?
– Мало ли о чем?
– Право, не о чем. Я признаю письма только трех сортов: любовные, поздравительные и деловые. Первых я не писал потому, что ты не женщина и я в тебя не влюблен, вторые тебе не нужны, а от третьих мы избавлены, так как у нас с тобой отродясь общих дел не было.
– Это, положим, так, - согласился граф, быстро и охотно со всем соглашающийся, - но все-таки мог бы хоть строчку… И потом, как рассказывает вот Петр Егорыч, ты за все два года ни разу не наведался сюда, точно за тысячу верст живешь или… брезгуешь моим добром. Мог бы здесь пожить, поохотиться. И мало ли что могло здесь без меня случиться!
Граф говорил много и долго. Раз начавши говорить о чем-нибудь, он болтал языком без умолку и без конца, как бы мелка и жалка ни была тема.
В произнесении звуков он был неутомим, как мой Иван Демьяныч. Я едва выносил его за эту способность. Остановил его на этот раз лакей Илья, высокий, тонкий человек в поношенной пятнистой ливрее, поднесший графу на серебряном подносе рюмку водки и полстакана воды. Граф выпил водку, запил водой и, поморщившись, покачал головой.
– А ты еще не бросил походя дуть водку!– сказал я.
– Не бросил, Сережа!
– Ну, хоть брось пьяную манеру морщиться и качать головой! Противно.
– Я, голубчик, все бросаю… Мне доктора запретили пить. Пью теперь только потому, что сразу нездорово бросать… Нужно постепенно…
Я поглядел на больное, истрепавшееся лицо графа, на рюмку, на лакея в желтых башмаках, поглядел я на чернобрового поляка, который с первого же раза показался мне почему-то
– Дай и мне водки!– сказал я Илье.
Продолговатые тени стали ложиться на аллею и нашу площадку…
Далекое кваканье лягушек, карканье ворон и пение иволги приветствовали уже закат солнца. Наступал весенний вечер…
– Посади Урбенина, - шепнул я графу.– Он стоит перед тобой, как мальчишка.
– Ах, сам я и не догадался! Петр Егорыч, - обратился граф к управляющему, - садитесь, пожалуйста! Будет вам стоять!
Урбенин сел и поглядел на меня благодарными глазами. Вечно здоровый и веселый, он показался мне на этот раз больным, скучающим. Лицо его было точно помято, сонно, и глаза глядели на нас лениво, нехотя…
– Что у нас новенького, Петр Егорыч? Что хорошенького?– спросил его Карнеев.– Нет ли чего-нибудь этакого… из ряда вон выдающегося?
– Все по-старому, ваше сиятельство…
– Нет ли того… новеньких девочек, Петр Егорыч?
Нравственный Петр Егорыч покраснел.
– Не знаю, ваше сиятельство… Я в это не вхожу.
– Есть, ваше сиятельство, - пробасил все время до этого молчавший одноглазый Кузьма.– И очень даже стоющие.
– Хорошие?
– Всякие есть, ваше сиятельство, на всякий скус… И брунетки, и баландинки, и всякие…
– Ишь ты!.. Постой, постой… Я теперь припоминаю тебя… Мой бывший Лепорелло, секретарь по части… Тебя, кажется, Кузьмой зовут?
– Точно так…
– Помню, помню… Какие же теперь у тебя есть на примете? Небось, все мужички?
– Больше, известно, мужички, но есть и почище…
– Где ж это ты почище нашел?– спросил Илья, щуря на Кузьму глаза.
– На Святой к почтарю свояченица приехала… Настась Иванна… Девка вся на винтах - сам бы ел, да деньги надобны… Кровь во всю щеку и прочее такое… Есть и того почище. Только вас и дожидалась, ваше сиятельство. Молоденькая, пухлявенькая, шустренькая… красота! Этакой красоты, ваше сиятельство, и в Питинбурге не изволили видеть…
– Кто же это?
– Оленька, лесничего Скворцова дочка.
Под Урбениным затрещал стул. Упираясь руками о стол и багровея, управляющий медленно поднялся и повернул свое лицо к одноглазому мужику. Выражение утомления и скуки уступило свое место сильному гневу…
– Замолчи, хам!– проворчал он.– Гадина одноглазая!.. Говори, что хочешь, но не смей ты трогать порядочных людей!
– Я вас не трогаю, Петр Егорыч, - невозмутимо проговорил Кузьма.
– Я не про себя говорю, болван! Впрочем… простите меня, ваше сиятельство, - обратился управляющий к графу.– Простите, что я сделал сцену, но я просил бы ваше сиятельство запретить вашему Лепорелло, как вы изволили его назвать, распространять свое усердие на особ, достойных всякого уважения!