Чекисты. Книга вторая
Шрифт:
Трое сразу насторожились, прислушались, но — тишина. Тимофеев забормотал, заюлил:
“Брось ты, мать, кому у нас по ночам ходить? Все-то чудится тебе на старости лет…”
И опять пришельцы поверили негодяю. Тот, что первый заговорил с Колькой, попросил у Наталии Ивановны:
“Не дадите ли вы нам иголку с ниткой?”
Но и тут Тимофеев опередил ответ:
“Чего же мы здесь стоим, хлопцы? Проходите в избу. Все найдется: и иголка, и выпить, и закусить…”
“Нет, — отказался все тот же, — нам ничего не надо. Разве меду бы ложку: больной
“Будет мед, все будет! — Тимофеев хлопнул парня по широкому плечу. — Погодите чуток, мигом принесу!”
И, не дожидаясь согласия, сорвался с места, бегом понесся в темноту. Только теперь к Наталии Ивановне вернулась речь.
“Бегите, родненькие! — заплакала, заторопила она. — Скорее бегите в лес: в нашей деревне полиции нет, зато в соседней полным-полно. Он же туда кинулся, подмогу звать!”
Двое, все время молчавшие, тотчас бегом бросились назад к лесу, а третий, почему-то не очень спеша, направился вслед за ними. Хотела Ивелева поторопить его, да не успела — подбежал Антонов, схватил за отворот тулупа:
“Где партизаны?”
“Что ты, опомнись, какие партизаны?”
“Врешь, карга! — вынырнул Тимофеев. — Говори, где?”
“Не смогла я их задержать… Ушли…”
“Погоди, стерва, я с тобой разберусь! — цыкнул Антонов. И своим: — На перехват, далеко не уйдут!”
Побежали вдоль улицы, и вскоре — выстрел неподалеку, возле избы Марфы Павловны. А потом такая пальба поднялась, будто целая армия бой ведет. До рассвета гремело-трещало со всех сторон — и из винтовок, и из автоматов. А пришел рассвет, и увидели люди, что вместо армии партизанский один-единственный паренек лежит: тот, что ложку меда просил для больного товарища…
— Где же нашли его? — спросил подполковник. — Возле леса или тут, на улице?
— Не пошел он в лес. По всему судя, тех двоих прикрывал до последнего. И настигла его смерть на околице, что к Старищам ближе, под окнами самой крайней избы Марфы Павловны Митяйловой.
Ивелева смахнула концом головного платка слезы, старательно вывела в протоколе допроса свою фамилию.
— Бабка Марфа сама хотела прийти сюда, — сказала она, — да только невмоготу ей, совсем обезножила от старости. Может, мне проводить тебя?
— Ничего, спасибо, найду дорогу, — отказался Буданов.
…Вот, пожалуй, и все. Остался допрос последнего в этих трагических местах человека. Завтра — домой, в Калининград: начинается вторая, не менее трудная часть работы — поиски Антонова. Зосима Петрович как бы воочию видел предстоящую встречу с закоренелым врагом. Видел, слышал, как изворачивается убийца, как ищет он лазейку, щель, в которую только бы увильнуть, уйти от ответа.
…Бабка Марфа поджидала его — старенькая, вся сморщенная, сгорбленная, словно иссушенная долгой, отнюдь не легкой жизнью. Встретила, засуетилась, а сил-то и нет, истратились силы, иссякли: шаг-два пройдет по избе и опять остановится передохнуть.
— Как же вы тут одна управляетесь? — удивился подполковник. — Разве можно одной жить?
— А я не одна, касатик, —
Чувствовалось, что ей хочется высказать новому человеку все, чем переполнена старческая душа до краев. Буданов не мешал, и внимательно слушал, как бабка Марфа перескакивает с одного на другое, забегает вперед. Зосима Петрович достал бумагу, ручку и, слушая, начал время от времени торопливо записывать отдельные, самые важные фразы и детали, которые позднее должны были войти в начисто переписанный протокол допроса свидетеля. Некоторое время старушка не очень одобрительно наблюдала за этими его стараниями, наконец не выдержала, спросила:
— Ты чего пишешь-то? Пошто пишешь?
— Надо, бабушка, — успокоил ее подполковник. — Для дела надо: судить будут Антонова. Ради того и приехал, материал собирать для суда.
— Что же ты сразу-то не сказал? — взмахнула бабка руками. — Слава те господи, изловили выродка. Ну, коли так, пиши все по порядку. Вот оно, значит, как тут у меня под окнами было.
Марфа Митяйлова рассказала:
— Ночь тогда темная выдалась, с ветром. Слушай, не слушай, все равно звука не услышишь: будто вымерла вся деревня — до того затаились люди от страха. И в избе тишина, словно в темном гробу. Мужа — помер он вскоре после войны — полицейские днем угнали в Порхов. Зерно, награбленное тут, повез. А я одна…
Засветить бы коптилку, все не так черно на душе станет, да боязно. Засвети, и как раз на огонек принесет нечистая сила кого ни кого из этих нелюдей. Бродят и по ночам, все высматривают, вынюхивают, чем бы еще поживиться от голодных да босых, да чуть ли не голых, до последней уже нитки обобранных. Забралась я на печь, укрылась дерюжкой, дрожу, не сплю: хоть бы ночь перебыть, света белого дождаться, а там, глядишь, и мой живым вернется.
Лежу, думы-думушки одолевают, одна одной тяжелее. Пореветь бы по-бабьи, да слезы горе выжгло все, до слезинки.
И тут слышу — будто шаги под окном, будто кличет кто-то кого-то. Я с печи, да к окошку, к тому месту, где стало вылетело, а дыра тряпкой заткнута, не с обыском ли опять идут? Под окном разговор вполуголос, наторопях:
“Побыстрее, ребята, — один говорит, — как бы не отсекли от леса”.
“Не успеют, — второй отвечает, — сюда не пойдут”.
А третий перечит:
“Почем ты знаешь, куда их тот сукин сын поведет?”
Я и голоса вовсе лишилась, ноги не держат: что за люди, бегут от кого? Сердцем чую — свои. Потянула за тряпку — позвать, да поздно: в темноте со стороны Старищей уже топают, уже орут. Слышу — громко так, не таясь больше, один под окном товарищам: