Человеческое тело
Шрифт:
Нутрии, которых он кормил, вызывали отвращение: они походили на здоровых крыс с чумазыми мордами, длинными светлыми усами и блестящей мокрой шкуркой. Жили они в излучине и на грязном берегу, буквально друг у друга на голове.
— Видишь? — сказал он мне как-то раз. — Они как дети. За крошку хлеба готовы всех отпихнуть. Такие невинные. И такие голодные. Мерзкие приспособленцы.
Пока грызуны толкались вокруг еды, Эрнесто рассказывал о Марианне, о том времени, когда она была маленькой. Повторял шутки, которые я уже слышал много раз и которые даже в его изложении больше не казались смешными. Шутки эти никак не соединялись у него в голове с наказанием, которое назначила ему дочь, а может, он и не воспринимал его как наказание. «Наказание, месть — за что?» — спросил бы он. Эрнесто никогда не был склонен задумываться
Когда его состояние резко ухудшилось, я взял три недели отпуска и переехал к родителям. Я был гостем в доме Нини и Эрнесто, гостем в комнате, в которой вырос. Лежа на постели, я видел дверь комнаты Марианны, ту самую дверь, на которую смотрел тысячу раз, пытаясь угадать, что за ней происходит, страшно волнуясь, когда днем, пока родителей не было дома, сестра закрывалась на ключ с кем-нибудь из ребят.
Полотенца я привез с собой, зубная щетка лежала в несессере. Закончив умываться, я всякий раз убирал их в чемодан. Мне не хотелось оставлять их в ванной или где-либо еще. Любая поверхность любого предмета мебели была до такой степени пропитана прошлым, что мгновенно поглотила бы мои вещи, перенесла бы их в другое, безвозвратно ушедшее время. Вечером, рассматривая свою физиономию в зеркале, я невольно задерживал взгляд на наклейках с изображениями слона и жирафа. Щетку с пастою берем — зубы чистим день за днем. А потом мы быстро нитью между зубками пройдем. В тишине я вспоминал стишки, которые сочиняли родители, не испытывая ни обиды, ни желания вернуться в прошлое.
Дома еще сохранялся порядок, за которым строго и как-то незаметно следила Нини. Пройдет несколько недель, и в день смерти отца она уйдет, почти ничего с собой не взяв, переберется к сестре, которая овдовела еще раньше. Сюда Нини больше не вернется. Только тогда я пойму, как слабо она была привязана к дому, в котором мы жили все вместе. Может быть, когда-то она его любила, но потом перестала, а никто из нас этого и не заметил. Я мог бы догадаться, например, обратить внимание на то, что домашние заботы ее тяготили (однажды Нини уступила и, разом нарушив три или четыре статьи Свода Законов Скромности, которого она неукоснительно придерживалась всю жизнь, наняла домработницу-иностранку, приходившую через день), но я давно уже замечал, что Нини все больше сдает.
После того как Марианна взбунтовалась и ушла, Нини с каждым днем словно уменьшалась в размерах — и телом, и душой. Казалось, ее покрывает тонкая пленка, в которой и течет жизнь. Нини по-прежнему на все реагировала так, как от нее и ожидали, — вернее, так, как могли ожидать от робота, принявшего облик миниатюрной шестидесятилетней женщины. Когда она улыбалась, а это случалось нечасто, улыбка выходила пустой и всякий раз напоминала мне о том, что моего присутствия, как бы я ни старался, недостаточно для того, чтобы вернуть ей радость. Даже Эрнесто это было уже не под силу: Нини наблюдала за быстрым развитием его болезни, как за проявлением Божьей кары, обрушившейся на них обоих. В прошлом она бы выразила это чувство, сказав: «Ну да, мы сами это заслужили!» — или что-нибудь в этом духе.
Утром я водил Эрнесто по врачам и боролся с гигантской, убийственной бюрократической машиной. Эрнесто проработал в больнице тридцать один год, в корпусе, который от урологического отделения, где он сейчас находился, отделяло метров сорок плюс два лестничных пролета, его чуть было не назначили главврачом, но все это не давало ему теперь почти никаких привилегий. Он ждал своей очереди, как самый обыкновенный пациент, сидя в коридоре, на одном из выстроенных в ряд синих пластмассовых кресел, тревожась и ни на минуту не умолкая. В то время он был помешан на химических растворителях, которыми разводят краску — ту самую, которой были выкрашены стены коридора, а еще на электромагнитном загрязнении и фталатах — фталатов полно в пластиковой посуде, которую использовали в больнице, а они-то как раз и вызывают рак простаты. По оценкам Эрнесто, он проглотил тридцать семь центнеров зараженной пищи. Словно знание этого что-то меняло.
То один, то другой коллега помоложе узнавали его и останавливались поболтать. Эрнесто пользовался этим, чтобы зажать коллегу в угол и раскритиковать назначенную терапию. Он принимался излагать альтернативные стратегии лечения, которые он вырабатывал ночами, апеллируя к странным и весьма сомнительным публикациям по онкологии. Ни одному специалисту он не доверял больше, чем самому себе и своей интуиции, даже в сфере, в которой был вовсе не компетентен. Импровизированные лекции по медицине, нередко переходившие в общие поучения, были настолько выразительны, что нередко и я вставал на его сторону. Но было ясно, что я — единственный, кому его удается убедить. Человек в белом халате нетерпеливо кивал и лишь делал вид, что следит за ходом мысли отца. Если в тот же день ему случалось вновь пройти мимо нас, он уже больше не останавливался.
— Жизнь мало что отдает взамен того, что даем ей мы, — сказал я ему как-то утром, будучи уверен, что и его мучает та же мысль. Эрнесто пожал плечами. Отвечать ему не хотелось. С годами он изменился, но любовь к логичным и вытекающим друг из друга рассуждениям осталась прежней. Он терпеть не мог расплывчатых фраз о том, что бывает, а что нет, если им не находилось подтверждения на практике. И вообще он словно отвечал мне молчанием: ведь это и так очевидно — жизнь никогда не отдает тебе того, что должна.
Как-то ночью, в феврале, у него случился респираторный криз. Приехала «скорая» и отвезла его в больницу. Его положили в реанимацию, интубировали, поставили капельницу. Любезно предоставили отдельную палату, из окна которой виднелись заснеженные горы, на рассвете окрашивавшиеся розовым. Когда стало ясно, что долго он не протянет, не терявшая самообладания Нини попросила:
— Иди, позвони ей! Пожалуйста!
Я вышел на улицу. Куртку я надеть забыл и сразу замерз. Дошел до березы, с которой уже опали все листья, и положил руку на ствол, внутри которого медленно и упорно продолжала течь лимфа. Я подумал о беззвучной борьбе растений за жизнь, и внезапно меня охватил гнев. Неужели все должно было случиться именно так? Два человека объявляют друг другу войну на всю жизнь, сжигают все мосты, а потом смерть вновь соединяет их в больничной палате, словно ничего и не было. Что останется от угроз, обиженных лиц, нежелания пойти навстречу, от всего того, что выстрадала?
Марианна ответила сонным голосом:
— Алессандро, сейчас четверть седьмого. Что тебе нужно?
— Папа в больнице.
— Ты Эрнесто имеешь в виду?
— Да, папу.
Я услышал, как сестра успокаивает мужа: «Спи, ничего не случилось!» — потом шелест одеяла, шаги. Она заговорила громче:
— А я тут при чем?
— Он умирает. Долго ему не протянуть. У него кровоизлияние в…
— Мне не интересно знать, что с ним. Не надо рассказывать! Это он попросил тебя позвонить?
— Ему дают успокаивающие. Он не разговаривает.
— Он и так достаточно разговаривал, пока не спал.
— Марианна, сейчас не время…
— Для чего? Пожалей меня, Алессандро! Через час мне вставать, а я не могу прийти на работу совершенно разбитой.
— Ты серьезно?
— А ты думаешь, я шучу? Ты прекрасно знаешь, насколько мне трудно снова уснуть, теперь я наверняка до семи проваляюсь в постели, не сомкнув глаз.
Я пнул дерево. Лента бересты оторвалась и упала за землю. Ствол под ней был гладким и чистым. Я нагнулся, чтобы погладить его рукой. Гнев исчез так же незаметно, как и накатил. Вместо этого меня охватило томление, нечто вроде последней надежды на спасение, о которой ты еще секунду назад не знал и которая внезапно возникает перед тобой. Марианна должна немедленно приехать, и никак иначе. Если она не сядет как можно быстрее в первое такси, не войдет в палату Эрнесто, пока он еще дышит, если из ее глаз не польются слезы, если она не обнимет крепко Нини, если всего этого не произойдет, никакого оправдания нам не будет. Нам выпало чересчур много страдания, но мы выжили, и мы могли бы еще пострадать, однако мы бы не пережили того, что все наши мучения оказались совершенно напрасными.