Человек и оружие
Шрифт:
Утром для укрощения зверского молодого аппетита получают они буханки черствого хлеба да в придачу к нему веселое изречение старшины:
— Плесень — это здоровье. А для моряка — еще и гарантия, что никогда не утонет.
Свободного времени было предостаточно, и пользовался им всяк, как хотел. Степура и Павлущенко, сделав примитивнейшее приспособление, принялись ловить в море бычков; Духнович, хоть сам и не ловил, охотно помогал им в этом почти бесплодном занятии, а Колосовский тем временем с вольницей выздоравливающих отправлялся на далекие промыслы, за город, где можно день прожить на подножном корму, где перед отощавшими хлопцами открываются плантации огурцов, моркови, помидоров — красных, мясистых, сочных.
— Тут нашего брата в самом деле, как волка, только ноги и кормят, — рассуждал вечером Духнович, грызя на берегу моря морковку, принесенную Богданом. — Вот скоро и мы со Степурой присоединимся к вам, конкистадоры.
— А ведь правду говорит Духнович. Кабы не эта огородная благодать, туговато бы нам пришлось, — горестно заключил. Степура, налегая на помидоры.
— Когда тело отощает — это еще полбеды, — продолжал Духнович. — Вот Лымарь — тот отощал духом. Это гораздо хуже. Душевная дистрофия — болезнь опаснейшая, друзья мои.
Богдану приятно смотреть, как хлопцы с аппетитом уничтожают овощи, а море шелестит у ног, и неподалеку, в группе выздоравливающих, течет тем временем тихая беседа о жизни довоенной: тут любят вспоминать довоенное.
— Море, видишь, какое красивое, — слышится чей-то ласковый голос, — но ничего я так не люблю, как смотреть на весенние ливни, ровно падающие на землю, или на хлеба, когда они созревают… И в тот выходной решил пойти полюбоваться нивами — в райземотделе я работал, — только вышел на площадь, а из громкоговорителя: «Внимание! Внимание! Слушайте важное правительственное сообщение!» Разное в тот миг промелькнуло в голове — что за сообщение? Война? Но с кем? Мысль прежде всего о войне — видно, потому, что это самое страшное. А уже через какой-нибудь час весь наш районный актив мчался по селам с секретными пакетами для председателей сельских Советов. Приезжаю в один сельсовет — председателя нет. Где? На полевом стане! Мчусь туда. Подаю председателю пакет, вскрыл он его: повестки! Таким-то и таким-то собраться возле здания сельсовета. Молча берут повестки, молча разбегаются по домам. Это молчание почему-то больше всего меня поразило…
— А меня в Севастополе беда эта застала, — повествует другой. — Ночью в небе загудели самолеты, в районе порта ударили вдруг зенитки. В огнях прожекторов видим, как один за другим спускаются над бухтой огромные парашюты, — позже мы узнали: пятисоткилограммовые мины сбрасывали немцы в бухту. Две упали на берег, несколько домов взрывом снесло. Курсанты наши выстроились по тревоге, стоят на линейке и не поймут, что такое: огни, парашюты, взрывы. И страшно и смешно. Только смех наш ненатуральный, нервный какой-то… Чьи самолеты? Турции? Германии? В шесть утра по радио объявляют: были самолеты, один сбит, по обломкам сейчас распознают, какому государству он принадлежал…
Поговорят — и снова молчание.
Море лежит перед ними спокойное, только лунная дорожка, простершись вдаль, тихо трепещет. От берега узенькая, а дальше — широкая, манит куда-то. Те, кому раны позволяют, купаются при луне, и видно, как поблескивают мокрые мускулистые тела, а вдоль берега всюду звучат песни, будто и нет войны, все тут как бы отрицает ее, это тихое море уже одним своим видом протестует против нее: «Я для шепота тополей… я для счастья влюбленных… для рыбацких костров… для мартеновских величественных огней…»
На берегу моря, неподалеку от лагеря выздоравливающих, раскинулся металлургический завод. Он работает с пригашенными огнями, замаскированный, но никакой маскировкой не может скрыть своего зарева, как здоровый человек не в состоянии скрыть своего здоровья, своего полыхающего румянца. Зарево чуть-чуть пробивается над цехами,
Когда Богдан сидит вот так на берегу моря, а хлопцы заводят разговор об университете, всякий раз перед ним появляется со своей легкой улыбкой Таня. Босая, припорошенная дорожной пылью, такая, какой он видел ее в последний раз в Чугуеве. Он написал ей уже две открытки, но не уверен, получила ли, — если бы получила, была бы уже здесь, он знает ее нрав. А может, еще приедет, может, еще застанет его перед отправкой на фронт? О, как он хотел бы увидеть ее, хоть на миг встретить тут, возле моря, среди горячих степей приазовских! «Где ты сейчас, хорошая, родная моя? Разве мы с тобой не имеем права на это море, на запахи степи, на шелест парков в эти лунные ночи?»
Сердце томилось тоскою, болью разлуки. Может, Таня уже выехала с родными на восток и письма его лежат в университете, не дойдя до нее? Подхваченная вихрем войны, неумолимо отдаляется она от него, а без нее все не то — и дивная южная ночь, и полная луна над морем, тихим, светлым…
Там, где луна, вдруг тревожно забегали прожекторы, тянутся своими острыми ножницами к далекому, молчаливому, мертвому светилу. Неужели будет налет? Или просто прощупывают небо?
Товарищи беседуют о приказе, согласно которому якобы начнут отзывать студентов, и Богдану на миг в самом деле захотелось быть отозванным, вернуться в жизнь, где не будет ни свиста авиабомб, ни грохота мин, ни гибели людей, — а жизнь с самозабвенным трудом, с любовью, с белым, как мечта, университетом. Но желание это было минутным, он отогнал его прочь от себя, ибо то, что он пережил, что передумал за все эти черные недели войны, указывало ему иной путь — к фронтовым товарищам, к людям, которые подчинили себя законам войны. Танкист Вася, и юный летчик Андреев, горевший и не сгоревший в воздухе, и моряки, которые разлеглись неподалеку и тихо поют какую-то свою матросскую песню, — разве они ищут для себя облегчений, льгот? Они приготовились к самому тяжелому. Мечтают, конечно, и они, но их мечты особенные: танкист думает о том, чтобы снова сесть в танк, а не оказаться в пехоте, летчик — чтобы поскорее получить самолет и подняться в небо, а сам он, Богдан…
— Не будем мы ждать этого приказа, — говорит Колосовский, вмешиваясь в беседу хлопцев. — Если отзывать, то всех, а не избранных. Почему нам такое предпочтение? У нас что, дети? Семьи?
И товарищи согласны с ним. Им только хочется узнать, куда их отсюда направят и когда это произойдет.
— Может, о нас забыли? — улыбается Духнович, лениво бросая в море камушек за камушком.
Но о них не забыли.
Приходит утро — их уже строят.
— Артиллеристы — шаг вперед!
— Танкисты — два шага вперед!
— Саперы! Повара! Химики! Топографы!..
По всему лагерю их собирают, сортируют, а потом писаря целыми днями заносят имена в бесконечные списки, в многочисленные, линейками разбитые графы. И чем скорее заживают, присыхают на выздоровбатовцах раны, тем чаще интересуются ими…
Стали появляться вербовщики из училищ; по случаю их приезда выздоравливающих опять выстраивают, снова звучит на плацу:
— Желающие! Шаг вперед!
Когда объявили о наборе в бронетанковое, Спартак Павлущенко сразу согласился, попробовал было уговорить и хлопцев. Степура и Колосовский наотрез отказались: как начинали пехотинцами, так и останутся ими. Духнович поначалу вроде заколебался: