Человек из Оркестра
Шрифт:
Боня всегда ходил в светлом, цвета бывшего беж, и такой же светлой шляпе. Живописен он был необыкновенно, с седой библейской бородкой и живыми смешливыми темными глазами.
Боня не был бомжем. Он имел квартиру, и в ней дочь – толстую до колыхания, злую и орущую. Которая редко пускала его в квартиру, чаще он засыпал на лестнице. Так дочка боролась за трезвый образ жизни отца. Но Боня был добр и не обижался. Он был свободным человеком, не зависел ни от дочки, ни от чистой постели. Он и от выпивки не зависел. Так просто приятнее коротать время. Боня прославляться любил своей мудростью и афоризмами.
По
Дворничих он сильно раздражал неопрятным своим видом и поведением. Она часто ругала его за брошенную бутылку или грязную бумагу, но он только улыбался в ответ, сверкая единственным, но очень белым зубом.
«Моя гордость», – говорил он о нем, – «Лицо мое держит. Выпадет, и лицо сдуется. Стану шамкать», – смеясь, философствовал он.
«Иди в баню», – отмахивалась от него Валя.
«Не пускают туда меня, туда не пускают», – хихикал Боня.
Как-то перед Новым годом Валя мыла лестницы во всех парадных, за дополнительную плату.
И она ничуть не удивилась, когда между этажами обнаружила спящего Боню. Под головой у него была шляпа его, под которую он постелил газетку. Берёг.
Валя растолкала его и приказала идти куда-нибудь. К дочке, которая жила этажом выше.
– Не пускает, – вздохнул Боня, встал, кряхтя поднял шляпу, почистил поля на ней, прогнул привычным жестом тулью на ней. Надел.
Валя бросила тряпку в ведро и резко вдруг приказала:
– Боня, идем!
Он пытался сопротивляться.
– Уйду, я уйду, – обещал он ей.
Но Валентина уже все решила. Она не могла позволить, чтобы её ухоженный, намытый двор осквернил своим грязным обликом Боня.
– Идем ! – повторила она, достаточно приказно.
Старик сжался как-то и послушно засеменил по ступенькам вниз.
Валентина привела его к себе в дворницкую. Посадила в углу. И налив два таза воды, один поставила на пол в коридорчике.
– Раздевайся, становись в таз.
Она, не стесняясь его наготы, терла его грубой мочалкой долго, потом окатила душем из садовой лейки. Дала большую простыню и усадила его опять в угол.
– Сохни.
Потом взяла ножницы и аккуратно, фирменно как-то, подстригла ему бороду. Длинные, и красивой седины, волосы трогать не стала.
– Ты – красивый, Боня. Ишь, красавчик.
Она извлекла откуда-то чистое мужское белье с кальсонами и рубашку.
Боня оделся, еще и чаю выпил. И пока он глотал чай, он вдруг поинтересовался:
– Откуда у тебя мужской гардероб?
– От мужа, – вздохнула Валентина.
И Боня больше вопросов не задавал.
Уходя, он поцеловал руку дворничихе.
– Ты – святая? – не совсем верил он.
– Просто чистоту навожу вокруг. Терпеть не могу…
– Ты – человек, – не унимался благодарный Боня.
– Дворник я, – злилась уже Валентина, выталкивая его из дворницкой. – Иди уже! Мне лестницу домыть надо.
Она закрыла за стариком дверь и, почему-то злясь на себя, вылила из тазика мыльную воду, вытерла старательно лужу на полу, прихватив грязные обноски Бони, бросила их в бак. Уходя, открыла в комнате окно пошире.
Свежий
А Боню она предупредила, чтобы не проговорился никому. Впрочем, могла и не предупреждать. Боня и так бы не проговорился. Поскольку знал все о детях в этом мире. И не только.
Боня же уже забыл о чистоте, которая с ним так внезапно случилась, он сидел внизу в люльке ремонтников с каким-то мужиком. И оба закусывали каким-то бутербродом с газетки. А Боня бодро и неугомонно смеялся над своим же анекдотом.
Валя, проходя мимо них в соседний двор, пригрозила Боне кулаком, намекая, чтобы убрали за собой.
Пёстрая тетрадь,
14 октября 2020
Блажь
Он был не по-столичному прост. Одет просто и дорого, то есть с незаметным шиком для окружающих. Единственное, что выдавало в нем столичную непростую штучку – это роскошная совершенно, наглая свобода. Она прижилась в его походке. Он никогда не смотрел под ноги. Она жила в легком его обращении с деньгами, светилась в рыжих его дорого стриженных усиках и в золотом перстне-печатке со скромным бриллиантом в уголочке грани.
И перстень выглядел на его руке как-то незаметно, и видели не раз в компании, как ловко он мог открывать им бутылку с пивом.
Он был прост не по-столичному, но когда он приезжал в маленький городок, малую родину своей матушки, где она мирно доживала в милом доме на берегу моря.
Домик был скромным, по столичным меркам – хибара, но он купил его матери по её же указке. Именно такой, чтобы у моря, и никто не завидовал.
Он редко наведывался сюда. Ну, потому что совсем не любил моря, его вызывающую независимость. Эти качества он ощущал в себе, это был его знаменатель по жизни. Но здесь, стоя на высоком берегу, он, глядя на волны внизу, чувствовал себя ничтожным и щепой деревянной. Он о море что-то знал, читал, учил биологию, географию. А морю было глубоко наплевать на его существование. Это он понимал. И хорошо помнил, как однажды он, довольный собой, в модных очках, неторопливо выходил после купания из воды. И вдруг получил такой силы пендель в спину, от только что бывшей совсем кроткой, волны, что опрокинулся носом в песок. А волна так же резво отхлынув, унесла его шикарные очки, вместе с его высокомерием.
Поэтому он уважал море, как любую стихию, но чуточку боялся. И не любил.
В городок этот он приезжал наспех, утро-день. А вечером уезжал всенепременно. Увидеть мать, поговорить с соседями матери, которым он предъявлялся как главное достижение в её, материнской жизни, раздавал всем подарки и, с легким сердцем и радостью завершенного дела, улетал опять в столицу. Чтобы еще год-два забыть об этом доме, море и маминых подручных.
Зачем он приезжал – он и сам толком сформулировать не мог. Мать его особенно не звала и не ждала, ее подруги – тем более.