Человек, который смеется
Шрифт:
Он выбрал из кучи хлама, лежавшего на полке, несколько ветошек, губку и пузырек, продолжая все время яростно ворчать:
— Проклятый край!
Потом осмотрел малютку.
— Девчонка. Можно по визгу узнать. Эта тоже насквозь промокла.
Он сорвал с нее, так же как с мальчика, тряпье, в которое она была укутана, и завернул ее в обрывок грубого толста, дырявый, но чистый и сухой. Внезапное и быстрое переодевание окончательно растревожило малютку.
— Ну и мяучит! Пощады нет! — промолвил он.
Он откусил зубами продолговатый кусок губки, оторвал от тряпки четырехугольный лоскут, вытянул из него нитку, снял с печки горшок с молоком, перелил молоко в пузырек, наполовину воткнул губку в горлышко, прикрыл ее лоскутом, обвязал холст ниткой, приложил пузырек к щеке, чтобы убедиться, что он не слишком горяч, и взял подмышку спеленутого младенца, продолжавшего неистово кричать.
— На, поужинай, негодная тварь! Вот тебе соска!
И он сунул ей в рот горлышко пузырька.
Малютка стала с жадностью сосать.
Он поддерживал
— Все они на один образец, негодные! Как только преподнесешь, чего им хочется, так и замолкают.
Малютка глотала молоко так торопливо и с такой жадностью впилась в искусственную грудь, протянутую ей этим ворчливым провидением, что закашлялась.
— Да ты захлебнешься, — сердито буркнул Урсус. — Смотри-ка, тоже обжора хоть куда!
Он отнял у нее губку, выждал, пока прошел кашель, затем снова сунул ей в рот пузырек, говоря:
— Соси, дрянь ты этакая!
Тем временем мальчик положил вилку. Он смотрел, как малютка сосет молоко, и забыл о еде. За минуту до этого, когда он утолял свой голод, в его взгляде было только удовлетворение; теперь же этот взгляд выражал признательность. Он смотрел на возвращавшуюся к жизни малютку. Окончательное воскрешение девочки, вырванной из объятий смерти, исполнило его взор неизъяснимо радостным блеском. Урсус продолжал сердито ворчать сквозь зубы. По временам мальчик поднимал на него глаза, влажные от слез: бедное создание, хоть его и осыпали руганью, было глубоко растрогано, но не умело выразить словами волновавших его чувств.
Урсус гневно накинулся на него:
— Будешь ты есть, наконец!
— А вы? — дрожа всем телом, спросил ребенок, в глазах которого стояли слезы. — Вам ничего не останется?
— Ешь все, говорят тебе, дьявольское отродье! Здесь и тебе одному еле хватит, если для меня было мало.
Ребенок взял вилку, но не решался есть.
— Ешь! — заорал Урсус. — При чем тут я? Кто тебя просит заботиться обо мне? Говорю тебе, ешь все, босоногий причетник Безгрошового прихода! Раз ты попал сюда, так надо есть, пить и спать. Ешь, не то я вышвырну тебя за дверь вместе с твоей негодницей.
Услышав эту угрозу, мальчик снова принялся за еду. Ему не пришлось слишком много трудиться, чтобы уничтожить то, что еще оставалось в миске.
Урсус пробормотал:
— Постройка не из важных: от окон так и несет холодом.
В самом деле, оконце в двери было разбито не то от тряски, не то камнем шалуна. Урсус залепил дыру бумагой, но она отставала. Через это отверстие проникал холодный ветер.
Урсус присел на самый край сундука. Малютка, которую он, обхватив обеими руками, держал у себя на коленях, с наслаждением сосала свою соску, впав в то состояние блаженной дремоты, в котором находятся херувимы перед ликом божьим и младенцы у материнской груди.
— Наелась, — промолвил Урсус.
И прибавил:
— Проповедуйте-ка после этого воздержание!
Ветром сорвало со стекла наложенную Урсусом заплатку; клочок бумаги, взлетев на воздух, закружился по всей каморке, но такой пустяк не мог отвлечь внимания детей от занятия, возвращавшего их обоих к жизни.
Пока девочка пила, а мальчик ел, Урсус продолжал брюзжать:
— Пьянство начинается с пеленок. Стоит ли после этого быть епископом Тиллотсоном и метать громы и молнии на пьяниц! Вот отвратительный сквозняк! Да и печка того гляди развалится. Такой дым, что глаза ест. Не сладить ни с холодом, ни с огнем. Да и темновато. Эта тварь злоупотребляет моим гостеприимством, а я еще не разглядел его рожи. Да, до роскоши здесь далеко. Клянусь Юпитером, я умею ценить утонченное пиршество в теплом зале, где тебя не продувает насквозь. Я изменил своему призванию: я рожден для чувственных удовольствий. Величайший из мудрецов — Филоксен: он выразил желание иметь журавлиную шею, чтобы подольше наслаждаться хорошей трапезой. Сегодня ни гроша не заработал! За весь день ничего не продал! Катастрофа. Пожалуйте, горожане, слуги, мещане, вот лекарь и вот лекарства! Напрасно стараешься, старина. Убери-ка свою аптеку. Здесь все здоровы. Что за проклятый город, где нет ни одного больного! Одни лишь небеса страдают поносом. Вон какой снег! Анаксагор учил, что снег черного цвета. Он был прав: холод — это чернота. Лед — это ночь. Ну и вьюга! Представляю себе, как приятно сейчас в море. Ураган — это хоровод дьяволов, это бешеная свистопляска вампиров, все они скачут галопом и кувыркаются у нас над головой. Они мелькают в тучах: у одного — хвост, у другого — рога, у третьего вместо языка во рту пламя, у этого — крылья с когтями, у того — брюхо лорд-канцлера, а вон у того — башка академика. Каждого из них можно распознать по особому, им одним издаваемому звуку. Что ни порыв ветра, то новый адский дух; слышишь и видишь в одно и то же время, ибо этот грохот принимает зрительные формы. Черт возьми, а ведь в море, наверно, есть люди! Друзья мои, управляйтесь с бурей как-нибудь без меня, а мне и самому-то нелегко управиться с жизнью. Что я вам, содержатель харчевни, что ли? С какой это стати ко мне прут путешественники? Всемирная нужда перехлестывает через порог моего убогого жилища. Омерзительные брызги человеческой нищеты летят прямо ко мне в хижину. Я жертва алчности всяких проходимцев. Я их добыча. Добыча околевающих с голоду. Зима, ночь, картонный домишко, под ним — несчастный друг; снаружи со всех сторон — буря, в каморке — картошка, жалкий огонь в печке, попрошайки, ветер, свистящий во все щели, ни гроша в кармане и
Между тем у малютки, которую он осторожно держал на руках и, несмотря на высказываемое негодование, старался не беспокоить, начинали смыкаться глазки — знак того, что она вполне удовлетворена. Взглянув на пузырек, Урсус буркнул:
— Все вылакала, бессовестная!
Поддерживая крошку левой рукой, он встал, приподнял правой рукой крышку сундука и извлек оттуда медвежью шкуру, которую он, как помнит читатель, называл своей "настоящей шкурой".
Проделывая все это, он искоса поглядывал на другого ребенка, еще занятого едой.
— Туго придется мне, если надо будет кормить этого обжору. Это будет подлинный солитер во чреве моего промысла.
Свободной рукой он старательно разостлал медвежью шкуру на сундуке, помогая себе локтем другой руки и следя за каждым своим движением, чтобы не потревожить засыпавшую малютку. Затем положил ее на мех, поближе к огню.
Покончив с этим, он поставил пустой пузырек на печку и воскликнул:
— Смерть как хочется пить!
Заглянув в горшок, где оставалось еще несколько глотков молока, он поднес этот горшок к губам. Но в эту минуту его взгляд упал на девочку. Он поставил горшок обратно на печку, взял пузырек, вылил в него остатки молока, снова вложил губку в горлышко, обернул ее лоскутком и завязал ниткой.
— А все-таки хочется и есть и пить, — продолжал он.
И прибавил:
— Когда нет хлеба, пьют воду.
За печкой стоял безносый кувшин.
Он взял его и подал мальчику.
— Пей!
Ребенок напился и снова принялся за еду.
Урсус схватил кувшин и поднес его ко рту. Вода в нем, благодаря соседству в печкой, нагрелась неравномерно. Он сделал несколько глотков и скорчил гримасу.
— О ты, якобы чистая вода, ты похожа на мнимых друзей. Сверху ты теплая, а на дне — холодная.