Человек нового мира
Шрифт:
Затем Владимир Ильич, хотя и не писал в строгом смысле слова исторических работ или писал их очень мало, бегло, мимоходом, был, по-моему, замечательным историком. Это делало его очень чутким к историческим работам. Сам он был историком даже в смысле глубины размышления над той или иной проблемой. Он был историком своих собственных дней и относился к ним не столько с публицистическим волнением, сколько с огромной остротою объективнейшего анализа, хотя бы абсолютно блестящего анализа того, что является причиной распада с.-д. рабочей партии в Европе. Например, вся работа Ильича, которая вскрывает западноевропейский капитал, эксплуатацию Европой колониальных народов, где даже сам пролетарский класс превратился в класс эксплуататоров и этим создал предпосылку для предательства вождей, работа, выяснявшая рядом с этим, что эксплуатируемые народы, проделав свои очередные политические революции, революции созревания своего национального сознания, тем самым втянутся в прямую борьбу с капиталом, — весь этот анализ приводил меня в восхищение, а результаты этого оказались просто
Я, например, думаю, что письма Владимира Ильича из Женевы после Февральской революции, написанные за границей, издали, дающие оценку того, что такое Февральская Революция и чем определяются основные черты поведения классов, в ней фигурирующих, представляют собой шедевр исторического анализа. 4
Строго научных работ, за исключением огромной работы «Развитие капитализма в России», можно подобрать как будто бы не так много, остальные как будто переходят в публицистику, чему есть причина; идеи, которые тут содержатся, форма, как эти идеи выведены, и тот учет выводов, которые напрашиваются и которые диктуют тактику борьбы в дальнейшем, так богаты, что можно себе представить те основные принципы, которые вытекают из научной работы Ильича.
Не мог он равным образом не быть и публицистом и опять-таки потому, что он был революционером-марксистом. Он никогда не забывал, что коммунист есть человек, который исходит из понимания интересов своего класса во всем объеме, мировом объеме и в объеме, обнимающем десятки стран и сотни лет, Владимир Ильич, который любил пролетариат, потому что чувствовал его, как класс-организатор, чувствовал огромную, исполинскую внутреннюю мощь его, любил его и в каждом отдельном рабочем, с которым он умел необычно говорить. Он совершенно не забывал, что в России пролетарский класс некультурный, дикий, что ему нужно учиться, и много учиться. Никакое преклонение перед блузой, как таковой, и массой, как таковой, ему не было свойственно. Поэтому важно, по мнению Владимира Ильича, было широчайшее распространение политической сознательности в массах, и хотя он знал, что не брошюрами, не статьями, не речами это делается, и учил нас, что это делается путем практического участия в революции и что самая лучшая школа — это сама революция, тем не менее не впадал в недооценку публицистики, как таковой, и поэтому ею занимался в широчайших пределах, страстно желая говорить не только партии, но и за пределами партии. Он предостерегал от обеих ошибок. Он боялся уклона к мужиковству, предупреждал, что партия сломит себе шею, если ударится в мужиковствующий уклон, но боялся и того, что не поймут, что задача пролетариата в настоящее время — помочь крестянскому хозяйству, пойти целиком навстречу крестьянину и ради того, чтобы обрести достаточную хозяйственную базу, и вообще для нашей дальнейшей деятельности получить прочную политическую смычку с крестьянином.
Вопросы просвещения крестьянства волновали Владимира Ильича глубочайшим образом, и вряд ли кто-нибудь в республике так страдал теми страданиями Наркомпроса, к которому мы имеем прямое отношение, его заморенностью, недостаточностью средств, недостаточным размахом его работы, как Владимир Ильич. Он пришел в волнение от идеи возможного устройства публичных чтений по законодательству, по политическим вопросам. Это оказалось утопичным, лишь отчасти прошло, но он пришел в волнение потому, что ему показалось, что, может быть, помимо ликвидации безграмотности, можно как-то перешагнуть через нее этим методом обращения к крестьянству. Постоянное ощущение того, что нужно разъяснять, разъяснять страшно просто, так, чтобы дошло до «кухарки», ему было в высшей степени присуще.
Это не значит, что он все разменивал на ходячую популярную идею и не понимал, что многие проблемы можно поставить, лишь пользуясь более сложными терминами и предъявляя большие требования слушателю. Он знал, что здесь имеются разные ступени, но тем не менее он был публицистом, учил, не очень переоценивая, между прочим, и способность понимания этих самых наиболее культурных слоев и даже партийных. Он учил нас постоянно, что если у вас есть правильная идея, которая не прошла в жизнь, долбите ее, пережевывайте, повторяйте. Когда увидите, что вашу идею недостаточно усвоили, не гоните вперед, повторяйте и повторяйте. Если для данного времени имеется такой-то лозунг, надо его до дна довести и совершенно пропитать этим лозунгом сознание той среды, к которой вы обращаетесь.
В его публицистике эта черта замечается в высшей степени. Он чрезвычайно прост, как писатель; Ленин грубоват в своем стиле, но эта грубоватость не приводит к тому, чтобы мысль его была не четка. Можно найти самых изящных стилистов, о которых нельзя сказать, что они грубоваты, но мысль у них выражена аляповато, а Ленин дает минимальные возможности для каких бы то ни было кривотолков в своих лозунгах, и я думаю, что впечатление непередаваемого блеска, которое производили многие работы Ильича, например, брошюры о государстве (о болезни «левизны» в коммунизме или о повороте
Таково же было и его ораторское искусство. Всякая его речь была не чем иным, как политическим актом, который убеждает или разъясняет. Многие его речи имеют историческое значение, потому что они выражают тот или другой политический вывод огромной важности, а некоторые, может быть, такого мирового значения не имели и представляли собой повторение того, что он выработал, но с чем еще спорят, но всегда он учил, и если спросить, был ли Владимир Ильич великим оратором, то можно ответить: «Конечно, был». Ленин не льстил слушателю и не хотел его заманить той или иной красотой изложения или дать ему отдохнуть на шутках. Он ими пренебрегал и ему было смешно даже об этом думать: его делом было с необычайной простотой изложить свои мысли и, если их не понимали, повторить несколько раз. Поэтому и жесты у него были «вдалбливающие», и приемы были у него дидактические, которые сводились к тому, чтобы произвести впечатление неоспоримое, продуманное, очевидное и ясное. Владимир Ильич никогда не говорил по пустякам. Он говорил тогда, когда нужно было, с неизменной содержательностью, внутренним убеждением и гипнотической силой.
Голос его, преисполненный волевого нажима, как и жест, — все это совершенно зачаровывало слушателей, и можно было слушать его сколько угодно, затаив дыхание, а когда гремели бесконечные, поистине благодарные аплодисменты, то всякий испытывал глубокое сожаление, почему он перестал говорить — такое колоссальное наслаждение доставляла возможность следить за мыслью учителя.
Вот то немногое спешное и в порядке импровизации, что я мог сказать о Владимире Ильиче, как о теоретике и учителе. Если бы Владимир Ильич был только учителем, то он был бы и тогда необъятен. Между тем я не хочу ни одной минуты утверждать, что та специальная тема, которую я избрал, является доминирующей среди других: Ильич как организатор, общественный деятель, революционер-практик — еще более захватывающие темы, о которых говорить не буду, о чем еще много и часто придется говорить, и я хочу хоть эту мою речь, посвященную памяти Ильича, вернуть еще раз к общему обаянию его личности.
Эпоха, которую мы переживаем, страшно горька по отдельным своим моментам и чрезвычайно величественна и празднична во всей своей совокупности. И как бы блистательно ни развернулись дальнейшие эпохи жизни человечества, я думаю, что часто дальние потомки будут с завистью думать о людях, которые живут в этих самых 20-х годах XX столетия. Эпоха гигантского перелома, небывалая, которую никогда не забудут, и ее плодом, вместе с тем ее двигателем, как это в истории бывает, был Владимир Ильич и в нем персонально все очарование этой изумительной эпохи сказалось. И к галерее мировых деятелей, которым место во всечеловеческом Пантеоне, к этой галерее прибавилась еще одна чарующая личность. Если вы спросите, были ли отрицательные черты во Владимире Ильиче, — не знаю, не вспомню, не могу найти от края до края этого в политике, в товарищеской жизни, личной, в теории. Не знаю, не могу вспомнить ни одного случая; ни одной черты отметить, которую можно было бы назвать отрицательной. Нет такой. Положительный тип с головы до ног, чудо, как человек, и вместе с тем такой живой, такой живой, что и сейчас, когда он лежит в Колонном зале Дома Союзов и когда около него проходит целый народ, пораженный горем, он все-таки самый живой из всех, кто сейчас здесь живет и дышит и в этом городе, и в этой стране…
24 января 1924 года
Раздел II
Наука нам говорит, что часто звезды, которые блистают на небе, давно уже там не существуют. Но нам нет дела, что они не существуют, потому что нам они дают свет по-прежнему. Вот такое же явление есть и в социальной жизни. Энгельс, когда не стало Маркса, сказал, что человечество стало на голову ниже, но марксизм остался жить, помог создаться Ленину и поможет создаться еще и другим. Так и Ленин. Такая общественная сила умереть не может, она является таким средоточием, таким узлом громадного общественного течения, таким устремлением мысли и воли, что если материального носителя этого феномена и нет, то тут нужно поставить на его место коллектив. Как говорил Ленин: один не может, коллектив может. Но этот коллектив должен быть сосредоточен вокруг того же самого стержня. Поэтому когда мы говорим «без Ленина», мы сейчас же говорим: «и с Лениным».