Человек-Олень
Шрифт:
А Шалабая очень заинтересовала висевшая на столбе юрты двенадцатихвостая камча. Он долго любовался плеткой, а когда из юрты все вышли, быстро схватил ее и сунул себе за голенище. Шалабай остался весьма доволен своим приездом к племяннику. Уже попрощавшись, дядя сидел на коне, когда подбежала Ардак и весело крикнула:
— Алмас, плиезжай к нам есе!
Шалабай разинул рот и изумленно уставился на девочку.
— Эй, что это? Неужели у вашей Ардак куцый язык?
— Да нет же! — с досадой отвечал Кожа, хмурясь. — Девка балованная, нарочно язык ломает, будто маленькая…
Но по дороге Алмас сказал отцу, что Ардак не притворяется маленькой, а и на самом деле косноязычная, шепелявит и картавит, что она даже не знает различия между мальчиками и девочками. Шалабай, слушая сына, радостно ухмылялся.
Вскоре вся округа знала о том, что у одноюртника Кожи дочь косноязычная, почти что немая. Кожа повсюду слышал намеки об этом и копил в душе мрачную злобу, собираясь при случае расквитаться с дядей. И случай скоро представился. То было прошлой осенью.
Кожа ехал к Жакибаю-кузнецу, чтобы подковать гнедого, своего единственного коня. День был сырой, дорога грязная, мягкая — как раз для лошади со сбитыми подковами. А схватит морозом землю, так по ней не поедешь на раскованной лошади. Солнце плутало где-то в ворохах серых туч, с севера дул сырой ветер. На голом тополе сидели вороны и громко обсуждали предзимние свои дела. Коже не по себе было при виде осенней непогоды, он хмурился и покрепче запахивал на груди чапан.
Вот, думалось ему, за полвека жизни появилась у него одна радость, одно счастье — милая дочь, и большего не нужно было, и он был неизменно доволен, так позавидовали злые люди, а спокойствие его стало расплываться, как помет чирка в воде озера. Не было у него воспоминаний о каких-нибудь великих радостях, но не было и таких воспоминаний, при которых невольно станешь за голову хвататься да по ляжкам себя хлопать. Он не морочил себе голову тревогами о завтрашнем дне — была бы сегодня еда, — а мечты свои держал при себе, как держат лошадей на привязи… Бывало, забирался он на вершину Акшокы и стоял там, подолгу глядя скорбными глазами в сторону оставленного им аула. Горы и миражи громоздились перед ним, в груди тлела застарелая боль, потом он возвращался домой неутешенный, утомленный, с осунувшимся лицом. И он желал только одного: чтобы злоба и подлость людская, от которых он бежал, больше не коснулись его. Но они коснулись его дочери…
Вот о чем думал Кожа на дороге в осеннюю распутицу, и от невеселых этих мыслей голова его разбухла и гудела как медный таз. И представляется теперь Коже, что вся его жизнь была безрадостной, как эта погода, неуютной, как осенний холод, и неверной, как спотыкающийся шаг его неподкованной лошади. На перевале через Акшокы увидел Кожа едущего навстречу всадника. Единственная тропа неизменно должна была свести вскоре обоих. По сутулой посадке всадника и по тому, что тот держит камчу в левой руке, Кожа издали признал в нем своего дядю Шалабая. «О аллах, аллах, — подумал Кожа закрывая глаза, — спасибо тебе и помоги мне! Встречу-ка своего врага разящей грудью коня! Ну-ка, гнедой!..» И он, соскочив с лошади, подтянул туже подпруги, плотно натянул шапку, готовясь к бою. Ловко вскочив в седло, он перехватил камчу и, вмиг изменившись в лице, яростно заскрежетал зубами. Затем он бросился в атаку на дядю, громогласно призывая на помощь дух предка:
— Есиркеген! Есиркеген!
Но поскольку Шалабай, не дрогнувший перед противником, тоже решил призвать на помощь дух своего предка, то боевой клич у него получился таким же:
— Есиркеген!! — И с этим возгласом дядька помчался навстречу Коже, размахивая камчой.
Они сблизились на узкой тропе и, воскликнув одновременно: «Вижу врага!» — яростно перетянули друг друга плетками и на всем скаку разъехались. Но никто из них не остановил коня, не повернул назад и даже не оглянулся: оба почувствовали стыд — каждый лишь недобро помянул «твоего отца», — тем самым Есиркеген вновь был потревожен в гробу.. Они удалялись друг от друга, каждый мрачно насупившись, испытывая взаимную ненависть, рожденную в душных распрях, в чаду казанов и тесноте юрт; ненависть, которая росла и крепла с годами; она может и погубить их однажды и сделать несчастными. И мог ли знать Кожа, весь кипящий ею, что всего через пять лет умрет безвременно Шалабай, теперь, поднявший камчу на племянника,
* * *
Но еще не скоро до этого примирения. А пока что Кожа продолжает жить на берегу Маркоколя, пасет свое стадо, и красавица дочь помогает ему.
Несмотря на мирную тишину пастушеской жизни, в душе Ардак росло беспокойство. Раньше она знала из людей только мать да отца, видела овец, белого верблюда и гнедого мерина, а все остальные, что появлялись вдали и проезжали мимо, казались ей жителями сказочных стран. И вот теперь после посещения родственников все переменилось. Хотя Ардак и не могла понимать сама, что означает ее таинственное беспокойство, но становилось ей все яснее, что жить так, в этой удаленности от людей, она больше не может и не хочет.
Ее мальчишеские ухватки постепенно исчезали, все более смотрелась она девушкой. Буйству и озорству на смену пришло ласковое, чувствительное обращение с родителями, и те, умиляясь до слез, тревожились, однако, про себя. Они понимали, что проснувшейся девушке трудно будет противостоять природным священным силам, но кто откроет ей тайну и увенчает ее первое чувство достойным счастьем?..
Ардак словно тихо плыла в том затишье мира, что может быть названо меженью яви и сна, и никакие силы на свете не смогли бы оторвать ее от странных, сладко мучающих видений. В юрте она теперь почти не бывала — подолгу бродила по мураве озерного берега, уходила далеко в горы и там где-нибудь в ущелье стояла, затаившись, словно ждала к назначенной встрече милых друзей-товарищей. А то часами неподвижно просиживала на берегу Маркоколя, обхватив колени руками, глядя на бегущие друг за дружкой сверкающие волны. Они словно обещали какое-то утешение и утоление, и Ардак, наконец поверив их монотонному долгому зову, сбрасывала душную одежду, чтобы броситься в студеные объятия озера. Успокоив прохладой воды горячее тело, Ардак выплывала к берегу и шла на сухую землю, растирая руками упруго отзывающееся, с прохладной кожей тело. С томительным недоумением всматривалась она, склоняя над гладким мелководьем голову, в отражение своей белой, молодой, текучей и вздрагивающей плоти. Новое знание смущало и неотступно тревожило ее душу.
Оно пришло к Ардак в тот день, когда она вместе с Алмасом купалась в озере. И с тех пор прошло много времени, осталась зима позади, когда зноен и причудлив был средь окружающих снегов мятежный девичий сон, а теперь весна, обильная, травяная, теплая, шла по земле, и, обнаженная, как белое облако, стояла у синего края озера Ардак…
Все чаще не спали старики по ночам, обсуждая грустное положение своей выросшей дочери. И всегда эти ночные бдения кончались безысходным препирательством супругов.
Однажды, когда они поругались, а затем, полежав в печальной тишине, вдруг разом захрапели, незаметно объятые сном, Ардак тихо поднялась с постели и в одной рубашке вышла из юрты.
Весенняя ночь незримо вплыла в пределы близкого лета, уже приятной была свежесть, и что-то даже жаркое порой проносилось, как затаенный вздох, по ночному берегу Маркоколя. Ардак села у самой воды, белая, неподвижная, словно русалка, и подлунные сонные волны извивались у ее ног. Обняв опрокинутые чаши коленей, она покачивала головой и едва слышно напевала любимую песню матери:
Серый всадник с ружьем,
аул твой родной
за горою уже,
за синей горою…
Внезапно оборвала песню, словно сердито отбросила в сторону, и легла лицом в песок, неистово рыдая. Потом вскочила, решительно побрела в озеро, зашла по самое горло и, почти касаясь губами лунного блеска воды, прошептала: «Алмас… Чего ж ты не приедешь… Я купаюсь одна». Не видевшая, кроме своего юного родственника, ни одного мальчика, Ардак простодушно считала, что стоит только им снова поплескаться вместе в озере, как вся ее темная тоска исчезнет. И озеро жарко льнуло к ее лицу частыми, частыми бликами.