Человек, рожденный на Царство. Статьи и эссе
Шрифт:
Не стоит спорить о том, совсем ли это по-евангельски. Ясно одно: на язык это подействовало очень странно. К примеру, удалось сузить значение таких слов, как «добродетель», «чистота» или «нравственность». Многие действительно верят, что христианская нравственность, в отличие от языческой, сводится только к трём пунктам: соблюдать воскресенье, не пить и — как тут скажешь? — ну, вести себя нравственно. Я не говорю, что Церкви бы с этим согласились; но впечатление у людей — такое, хотя, как ни странно, Христос производил другое впечатление.
Я не хочу сказать, что Церковь не должна усмирять наши плотские похоти или печься о дне, отведённом для
Однако этот удобный альянс не продержался. Собственность перешла от частника к трестам и компаниям; можно прекрасно обойтись без личной совести и прочной семьи. Мотовство — полезно, что там, необходимо, больше купят. Словом, кесарь уже не согласен с Церковью, и беспутство в воскресный день не ужасает его. А что такого? Дело есть дело. Церковь, в полном ужасе, слабо протестует против измены, намекая, что «упадку нравственности» потворствует государство. Лёгкий путь — осуждать то, что вредно или безразлично кесарю — превратился в тропинку из «Зазеркалья»: только тебе покажется, что ты куда-то пришёл, она петляет и ты идёшь обратно.
Если же мы откроем Евангелие и посмотрим, что подчёркивает христианская нравственность, мы увидим, что это никак не совпадает с мнением высокопоставленных и влиятельных людей. Жалким созданьям, которые прекрасно знали, что они — никак не почтенны, Христос мягко говорит: «Больше не греши», приберегая оскорбления для экономных, правильных, набожных, которые очень нравились и кесарю и себе. А к насилию кроткого Христа побудило только одно: полная убеждённость в том, что «дело есть дело». Иерусалимские менялы были практичны и оборотисты, как все, кто связан с обменом одной валюты на другую.
Если бы Церковь осмелилась подчеркнуть то, что подчёркивал Христос, может быть, мы не считали бы, что и работу, и людей надо оценивать в понятиях экономики. Мы бы не так легко приняли, что производство товара — какого угодно: ненужного, опасного — вполне оправдано, только бы оно повышало прибыль и оплату; что делать можно что угодно, бессмысленное, душепагубное — только б тебе хорошо платили; что дело — любое, вредное обществу, вредное людям — вполне законно, только б не нарушить закон. Теперь, когда мы видим, какой кровавый хаос следует за хаосом экономическим, не прислушаться ли к голосу неразделённого и неиспорченного христианства? Конечно, нужно больше смелости, чтобы отогнать от церковных дверей ещё и богача (хотела бы я знать, отказали ли в причастии хоть одному банкиру на том основании, что он, как сказано в молитвеннике, «открыто ведёт дурную жизнь»?). Трусость и потворство утверждённому злу никогда не отвращали беды и не обеспечивали почтения.
В списке смертных грехов, признанных Церковью, есть один, который называют и ленью, и унынием. Слова
Скажу честности ради, что сейчас Церкви наконец просыпаются. Христиане поумнее делают всё, чтобы выправить перекос и разорвать альянс с кесарем. Но вот опасность — вдруг люди, столько лет попускавшие, что меньшинство мучает очень многих, решат восстановить равновесие, поддержав «очень многих», тогда как надо изменить мерку, которою меряют теперь и богатые, и бедные, исчисляя цену жизни и работы? Если Церкви так ошибутся, они просто покинут умирающего кесаря и присягнут молодому. Распределить справедливей деньги — хорошо и нужно, но мы этого не достигнем и уж точно не удержим, пока считаем, что умение жить — добродетель, а всё на свете можно представить в понятиях прибыли и убытка.
Церкви резонно ужасаются, когда, восхваляя киноактрису, мы сообщаем, сколько у неё романов и разводов; они ужасаются меньше, когда, восхваляя человека, пьесу, картину, мы оцениваем их в долларах. Они возмущаются, когда «несчастные» торгуют своим телом; они спокойней, когда газетчики торгуют своей душой. Они шокированы, когда кутила изводит дорогую еду; они как-то терпят, когда продукты уничтожают из экономических соображений. Да, перекос есть; и пока мы его не выправим, баланс нашего мира будет писаться кровью.
Благодарение Киру
Киру, царю персидскому, я очень обязана. Познакомились мы рано, он жил в детском журнале, где печатались «Рассказы из Геродота» или что-то в этом роде. Была там картинка: маленький Кир у пастуха, в такой же самой тунике, как Тезей или Персей в «Героях» Чарльза Кингсли. Без всяких сомнений, он был «античный» — это ведь он победил того самого Креза, которому Солон сказал: «Не называй никого счастливым, пока он жив». Рассказ походил на сказку — «матери приснилось», «оракул предрёк», — но походил и на историю: царь велел своим воинам отвести Евфрат, чтобы идти в Вавилон по бывшему руслу. Словом, Кира я поместила в античность, к грекам и римлянам.
Там он и был, пока я не обнаружила, что ему удалось переброситься из Геродота прямо в Библию. Удивилась я так, как удивляются кощунству. «Мене, мене, текел, упарсим…» Так вот кто сокрушил стену, прервал Валтасаров пир под строгим, пророческим взглядом Даниила!
Но Даниил и Валтасар — не античные, они — церковные, как Адам, Авраам, Илия. Они по-библейски одеты, особенно Даниил. Бог — не Зевс, не Аполлон, вообще не олимпиец, а яростный старик с Синая — ворвался в античную историю, к посторонним людям. Я растерялась.