Челюскинская эпопея
Шрифт:
Водопьянов действовал более успешно, приспосабливаясь к новой обстановке буквально «на лету». Он принял решение лететь, не дожидаясь напарника и, получив компасный курс, направился в ледовый лагерь. Спустя немногим более получаса он увидал по курсу тонкую струйку дыма, сгущавшегося с каждой минутой, — теперь в лагере не экономили топлива. Пилот с облегчением подумал: «Всё-таки долетел…» Зрелище лагеря Шмидта он оценил по-своему: — Это же областной город… Всего в тот день в Ванкарем был доставлен по воздуху 21 человек, в основном людей из экипажа «Челюскина» и научного персонала, помимо двух последних несостоявшихся зимовщиков с острова Врангеля. На исходе суток 12 апреля в лагере оставалось лишь шестеро его обитателей, эвакуации которых могла помешать только погода.
Настал
Кренкель отчётливо ощутил красоту окружающего полярного пейзажа, в котором он почувствовал не только приближение завершения одной из труднейших в его жизни экспедиций и зимовок, но и самое первое дыхание наступающей весны. «Вечер незабываемо прекрасный. Полнейший штиль. С вышки отличная видимость на много десятков миль. Изредка чуть-чуть похрустывает лёд. Но по радио нам сообщили, что барометр начинает падать. Думаю, что никто никогда не будет так интересоваться погодой, как мы в этот вечер» (т. 2, 1934, с. 378).
Вскоре после полуночи Ванкарем сообщил: «Отправляем три самолёта. Осмотрите лично лагерь, чтобы в лагере не осталось ни одного человека. Свободное место догрузите собаками, обувью, остальное по вашему усмотрению. До свидания. Петров». Указания на собак и обувь было не случайным, ибо предстояла переброска эвакуированных в Уэлен и бухту Провидения частично пешком, когда собаки и обувь были просто необходимы.
«Всю эту ночь, — вспоминал позднее капитан Воронин, — я провёл без сна. В палатке горел фонарь. Я зажег примус, вскипятил чаю, вымыл посуду и всё аккуратно прибрал, оставив в палатке по поморскому обычаю запас продовольствия и вещей, необходимых человеку, который бы вдруг оказался заброшенным на эту льдину. Мне хотелось, чтобы лагерь Шмидта, даже покинутый его обитателями, не был похож на хаотические лагери иностранных экспедиций, какие мне приходилось видеть хотя бы на острове Рудольфа в 1929 г.
С рассветом вышел на воздух. Было ясно. Кругом царило безмолвие. Немного позже радисты сообщили, что за нами летят три самолёта… Я стал заделывать вход в палатку, чтобы туда не залез медведь и не разгромил оставленные мной запасы… В это время загудели моторы самолётов: их шум привёл меня в себя. Я вытащил нож, взял спасательный круг, стоявший у входа в палатку, и отрезал от него кусок полотна, на котором чёрной краской было выведено слово “Челюскин”… В лагере я также взял на память флажок — букву “Ч” из свода морских сигналов». (т. 2, 1934, с. 381–382).
Последнему коменданту аэродрома, Погосову, захотелось попрощаться с лагерем, с которым предстояло скорое расставание. «Хотелось посмотреть на него в последний раз. Дорогу я не узнал. Новые ропаки, торосы, трещины и нагромождения льда. В лагере тоже изменения. От барака не осталось и следа. На груде его обломков — брошенный ледяным валом перевернутый вельбот. Камбуз тоже разбит. Через весь лагерь проходит гряда свежих торосов. Палатки пустые, между ними разбросанные чемоданы, вещи, одежда. Кое-где в палатках догорали примуса. В одной из палаток на ещё горящем камельке — сковорода с обуглившейся свининой. Всегда оживлённый лагерь пуст и заброшен. В радиопалатке Кренкель только что закончил переговоры с Ванкаремом о присылке
Наиболее интересное описание последнего дня в лагере Шмидта принадлежит Боброву: «Вечером (12 апреля. — В.К.) оставшиеся в лагере поужинали, составили план действий на следующий день и отобрали имущество, которое считали необходимым взять с собой. С Погосовым я договорился, что он даст к четырём часам утра условный сигнал о состоянии аэродрома и возможности приёма самолёта, и он отправился к себе на аэродром. В лагере нас осталось пятеро. Загорский погрузил нарты, приготовил их к отправке утром и улёгся спать во “дворце матросов”. Я и Владимир Иванович поднялись на вышку. Долго, задрав голову, мы наблюдали за облаками и силились определить, какая будет завтра погода…
…Я обратился к Воронину с вопросом:
— Как, Владимир Иванович, какую погоду можно ожидать на завтра?
И получил исчерпывающий ответ:
— А вот завтра увидим.
Из этого ответа и хмурого вида капитана я сделал вывод, что хорошего ожидать не приходится…
Когда пришли в лагерь, какая-то необъяснимая радость и веселье напали на нас, и мы в пустом лагере пустились в пляс. Картина, очевидно, со стороны была жуткая; два уже не совсем молодых человека (в общей сложности нам около сотни лет) пустились откалывать “трепака”, потом обнялись и расцеловались. И только тут я увидал удивлённую физиономию Кренкеля, который оказался свидетелем этой непонятной для него сцены. Я убедил Кренкеля, что мы нормальны и просто дали отдушину нашим чувствам. Тут же Владимир Иванович взял с меня слово не разглашать эту неожиданную и непонятную сцену…
Когда все улеглись спать, мне вздумалось пройтись. Мрачную картину представлял наш лагерь. Он замер. Нет света ни в одной из палаток. Не дымятся камельки. Двери большинства палаток открыты. Над всем царит тишина…
С нетерпением мы ждали условленного часа и вылета Водопьянова… Прошли установленные 45–50 минут, а его нет… На пути к нам, между Ванкаремом и лагерем, образовалась масса разводий и майн, которые сбили Водопьянова с пути. Он принял испарения за наш дымовой сигнал, отклонился в сторону, поискал нас, не нашёл и решил вернуться. Мы очень обрадовались, когда узнали, что он очень благополучно сел. Товарищ Петров, председатель чрезвычайной тройки, сообщил о подготовке вылета к нам целой эскадрильи из трёх самолётов. Как выяснилось потом, эта тройка была снабжена остатками бензина, и если бы они и на этот раз не нашли бы нас, то лётные операции пришлось бы отложить на очень долгое время… К счастью нашему, на этот раз в точно установленное время появился сначала Водопьянов, а затем Молоков с Каманиным… Убедившись, что все самолёты сели благополучно, мы, как было условлено с Ванкаремом, сообщили им об этом. Затем я послал телеграмму правительству о том, что мы, последние, покидаем лагерь…
Мне пришлось делать много концов от лагеря к аэродрому, но я никогда с таким чувством не покидал нашей “шмидтовки”. Непонятное чувство охватило меня тогда: с одной стороны, было чувство гордости и радости, что техника и большевистское упорство победили и мы спасены; с другой стороны, как-то жалко было бросать приютившую нас льдину. Из памяти выпали все те беспокойства и неприятности, которые она причиняла нам своими разводьями и торошением. Как-то выпало из памяти и основное — гибель “Челюскина”. Со смутным чувством я покидал лагерь. Очевидно, аналогичные чувства испытывали и мои спутники, потому что, не сговариваясь, мы чуть ли не каждые пять минут под тем или иным предлогом останавливались и невольно оборачивались назад — в сторону лагеря… Когда мы прилетели на берег, нас встретили все бывшие в Ванкареме. Объятия, поцелуи… В Ванкареме от Петрова и Бабушкина я узнал, что они пережили тревожную ночь с 12 на 13 апреля, так как барометр быстро падал и предвещал изменение погоды. И действительно, через три часа после того как нас доставили на материк, поднялась пурга, и она продолжалась несколько дней». (т. 2, 1934, с. 386–394).