Через сто лет
Шрифт:
Мы устроились в гостиной.
Он принялся задавать вопросы. Разные. В большинстве своем глупые. Но я терпеливо на них ответил. И рассказал. Что я думаю по поводу закона о всеобщем высшем образовании, что я думаю вообще, даже что я думаю про освоение глубокого космоса, про разумных псевдоулиток, про новую книгу Стрыгина-Гималайского, еще что-то, на все это я ответил, однако журналист не собирался уходить, и я догадался, что одного интервью ему мало.
Он поелозил на стуле и сказал, что хочет написать книгу. Такую большую, серьезную и научную. Не только про меня, он уже договорился с другими последними, они дали согласие. Это очень важно, убеждал меня журналист. Это позволит
– Вы повернули историю человечества, – сказал он. – Многие сравнивают вас с… Колумбом!
Врет. С Колумбом меня никогда не сравнивали. С Ганди очень часто. Не знаю, мне Ганди не нравится. Но я не спорю. И сейчас не стал спорить. Заметил, что люди часто преувеличивают мою скромную роль, но журналист пришел в волнение, схватил меня за руку и сказал, что отнюдь не преувеличивают, многие, очень многие ученые полагают, что все сдвинулось именно благодаря мне, что я первый догадался, как действовать, даже методику разработал… Ну, и так далее. Хотя есть, конечно, и противники, утверждающие, что я совсем ни при чем, что я просто стоял рядышком. Одним словом, его интересовало, как все это было на самом деле. Что неудивительно, их всех это интересует, человечество хочет знать…
Ну, и так далее. Я слышал это не один раз.
– Долгая история, – сказал я. – В двух словах не расскажешь.
– Но все-таки…
Он попытался возразить.
Я улыбнулся. Не ТАК, но, пожалуй, вполовину или в треть. Журналист дернулся и побледнел, практически бухнулся на пол. Неудивительно, в первый раз это производит жуткое впечатление, особенно вживую.
Его затошнило, и мне сразу расхотелось с ним разговаривать. Слабак. Нет, журналисты измельчали, определенно. Лучшие из них сосредоточены сейчас где-то в районе облака Оорта, на Земле остались щенки и сопляки.
Мне расхотелось с ним говорить, и я сказал, что плохо помню. Все это происходило достаточно давно, я был молод, а жизнь текла, как за стеной, вы же понимаете? Журналист понимал, он принялся рассказывать про особенности нашего восприятия, уверил меня, что он много читал про это и даже пробовал эти особенности восприятия воспроизвести – целую неделю ходил в закопченных очках и под сенсорной блокадой. Но все равно я должен попытаться вспомнить. В интересах научной антропологии, в интересах истории, в интересах еще двадцати двух наук, важных для развития человечества.
– Я специализировался на гемоготике, – сказал журналист. – В университете в Токио, у Цяня. Я защитил монографию про вас… И теперь хотел бы написать книгу…
Я улыбнулся еще раз. Не ТАК. Профессор Киддо Цянь спущен мною с лестницы в Уэльсе, в… лет, пожалуй, сто назад, тогда он профессором еще не был, а был горячим юношей из Эдо, в одной руке ворох болезненных японских комиксов, в другой – раритетный томик Dostoewsky. Нет, сначала я будущего профессора по-хорошему, конечно, попросил: «Молодой человек, освободите лестницу, ее не для того строили, чтобы вы на ней три ночи спали и пугали своим нечесаным видом соседей». Но Киддо упорствовал, освобождать не желал, наверное, играли свое самурайские гены. Так что пришлось спустить.
С тех пор стараюсь выбирать жилье без лестниц – грядущее светило японской семиотики сломало тогда руку и громко кричало. Я вообще люблю дюны и пляжи, чтобы пахло янтарем и солью.
Да, а этому журналисту я просто улыбнулся.
И снова он дернулся, но в этот раз взял себя в руки уже быстрее, привыкал. Я сказал ему, что меня не очень волнуют интересы большой науки, потому что сама наука лежит вне сферы моих интересов, ну, разве что прикладная механика, мотоциклы, велосипеды и так далее, а потом спросил:
– Кстати, что вы, как специалист по гемоготике, скажете о фильме «Мотоцикл-вампир»?
Про фильм «Мотоцикл-вампир» журналист не знал ничего, плохо профессор Цянь своих студентов учит, мало я его с лестницы спускал, стоило еще из окна выбросить.
– Знаете, я ведь в основном по периоду рассвета, с классикой не так хорошо знаком…
Журналист принялся оправдываться, а я предложил ему пройти в подвал, где у меня хранится небольшая, но со вкусом подобранная коллекция оригиналов: гемоготика, бладбургер, вервольф-террор. Немного дэд-мокьюментори. Начал собирать еще в молодости, когда работал в коллекторе, такой коллекцией даже ваш Токийский университет похвастаться не может.
Предложил и облизнулся.
Журналист пройти в подвал немедленно отказался, вдруг вспомнил, что у него есть целых три чрезвычайно важных и совершенно неотложных дела, он должен написать пять писем, и вообще. Убежал, запинаясь и вздрагивая корпусом.
Я не видел его, наверное, дня три. И не чуял. Однажды, правда, он приблизился метров на восемьсот со стороны берега, но ближе подойти так и не решился.
На четвертый день журналист заявился. В этот раз от него сильно пахло валерьянкой, он долго мялся, а потом признался. Что он вовсе не хочет написать научную книгу, хочет художественную – я угадал. Но не просто какую-нибудь там, а настоящую, короче, чтобы вечность содрогнулась. Серьезную и душераздирающую. И моя история ему вполне подходит. И что он ее прекрасно знает, история легендарная. Но ему нужно больше.
Знать.
То, что чувствовал я, то, что чувствовала она.
Значит, правильно сказал Дэн, писатель. Потому что ничего не понял. Я даже пожалел немного, что теперь у меня лестницы нет, а то бы я его, бестолкового, спустил бы с удовольствием. Надо же быть таким дураком.
Знать, что чувствовал я… Нет, определенно кретин. Впрочем, что можно еще ожидать от журналиста?
Глава 1
Обещание на рассвете
Я тот день хорошо помню.
Особенно вечер, как всегда долгий, как всегда безрадостный, как Йульский бал в чертогах Снежной королевы, к востоку от Зазеркалья.
В субботу вечером Костромина получала права на собаку, событие само по себе выдающееся, хотя началось все еще с утра. Забежал Лужицкий, он на площадке живет, напротив. С кислым, даже каким-то прогорклым лицом живет, это у нас, конечно, не преступление, но и не норма тоже. Точно в асфальт расплавленный упал этим своим лицом несчастным, да так три дня в нем и пролежал, как динозавр. Я сразу догадался, что сейчас Лужицкий начнет просить, и он, конечно же, начал.
Сообщил, что ему надо спешить, его папа-археолог исследовал капсулу времени, провалился в какие-то каверны и застрял насмерть. А там как раз дорогу строят, и если папу не вытащат в ближайшие сутки, то придется его заасфальтировать, потому что останавливать строительство нельзя никак, остановишь – дорожники уже три дня работают, терпение кончается, вот-вот разбегутся – тогда асфальт застынет, битум застынет, вся дорога испортится, и так ее никогда и не достроят. А папе потом пять лет из-под земли придется выковыриваться, и неизвестно, выкопается еще или нет, может, и навсегда застрянет. И ему, Лужицкому, надо, значит, срочно бежать выручать родителя из трещины, потому что он к нему должен испытывать как бы сыновьи чувства, так принято, так надо, а тут как раз папа провалился…