Черная печать
Шрифт:
Вошла служанка и как-то странно посмотрела на меня.
— Простите, мисс, — сказала она, — мистер Морган хочет поговорить с вами.
— Проводите его сюда, пожалуйста, — ответила я и прикусила губу от волнения.
Старик медленно вошел в комнату, служанка закрыла за ним дверь.
— Присаживайтесь, мистер Морган, — сказала я. — Что вы хотели мне сообщить?
— Да вот, мистер Грегг вчера утром, прямо перед уходом, оставил мне кое-что для вас и строго-настрого велел не передавать в точности до восьми часов сегодняшнего вечера, коли случится так, что он к той поре домой не вернется; а коли вернется — вернуть ему в собственные руки. Вот видите, мистера Грегга до сих пор нет, так что лучше, думаю, вручить вам этот пакет.
Он вытащил что-то из кармана, и, привстав, передал мне. Я молча приняла пакет; видя, что Морган не знает, как ему быть дальше, я поблагодарила его, пожелала доброй ночи, и он вышел. Я осталась в комнате наедине с бумажным пакетом — он был аккуратно скреплен печатью и адресован мне; условие, о котором только что упоминал Морган, было начертано размашистым почерком профессора на его лицевой стороне. С дрожью в сердце я сорвала печати. Внутри был еще один конверт, тоже надписанный, только открытый, и в нем-то я и обнаружила прощальное послание профессора Грегга.
«Дорогая моя мисс Лелли, — так оно начиналось, — цитируя фразу из старого учебника по логике, можно сказать, что сам факт чтения вами этого письма является свидетельством грубого просчета с моей стороны, просчета, боюсь, такого свойства, что он превращает эти строки в прощальные. Со всей определенностью можно утверждать, что ни вы, ни кто-либо еще никогда больше не увидят меня. Я сделал свой выбор, предвидя подобный оборот дела, и надеюсь, вы согласитесь принять адресованное вам скромное напоминание о моей особе и искреннюю признательность за то, что вы связали свою судьбу с моею. Постигшая меня участь столь ужасна, что подобное не привидится и в страшном сне,
Внизу стояла знакомая твердая роспись. Я вновь вернулась к началу и перечитала письмо. Внутри у меня все замерло, губы побелели, руки заледенели. Мертвая тишина, царившая в комнате, близкое дыхание темных лесов и холмов, обступивших дом со всех сторон, обрушились на меня — я окончательно осознала, что осталась одна, без помощи и поддержки, не зная, куда обратиться за советом. Наконец я решила: пусть это преследует меня всю жизнь, все отпущенные судьбою дни, но я должна узнать, что кроется за необычными страхами, которые так долго изводили меня ужасной серой хмарью, похожей на зыбкие тени в лесных потемках. В точности исполнив указания профессора, я не без внутреннего сопротивления сорвала печати на конверте и извлекла из него рукопись. С тех пор рукопись эта всегда со мной, и я не вправе скрывать от мира ее содержание. Вот что я прочла в ту ночь, сидя за бюро около бюста Питта при свете настольной лампы.
«Заявление Уильяма Грегга, действительного члена Лондонского Королевского общества археологов, и прочая.
Много лет минуло с тех пор, как первое предвкушение гипотезы, которая ныне стала почти доказанной теорией, забрезжило в моем сознании. Я был изрядно подготовлен к этому беспорядочным чтением старых книг, и позднее, уже приобретя специальность и полностью отдавшись науке, известной под именем этнологии, я то и дело становился в тупик перед фактами, которые никак не согласовывались с научными догмами, перед открытиями, которые свидетельствовали о наличии чего-то, неподвластного всем нашим рационалистическим выкладкам. К примеру, я убедился, что многое из мирового фольклора есть лишь сильно преувеличенный рассказ о событиях, случавшихся в реальности. Особенно меня увлекала идея изучения рассказов об эльфах, добром народце из кельтских преданий. Там я и надеялся обнаружить канву, щедро расцвеченную позднейшими домыслами о фантастическом обличье маленьких человечков, одетых в зеленое и резвящихся среди цветов; мне казалось, что я вижу определенную связь между именем этой расы (которую считали вымышленной) и ее культурой и нравами [7]. Наши далекие предки называли эти жуткие созданья „справедливыми“ и „добрыми“ именно потому, что боялись их, по той же причине они придавали им чарующий и милый облик, прекрасно зная, что на самом деле все выглядит совсем иначе. К этому обману живо подключилась и литература, приложив свою шаловливую руку к сему преображенью, так что игривые эльфы Шекспира уже весьма далеки от оригинала и вся присущая им мерзость прикрывается маской безобидной игривости. В более же древних преданиях — сказаниях, которыми обменивались люди, сидя вокруг горящего костра, — можно уловить совсем иной дух. Он сквозит в историях о детях, мужчинах и женщинах, таинственным образом исчезавших с лица земли. В последний раз пропавших обычно видел какой-нибудь случайный крестьянин — человек шел полем, направляясь к странным зеленым круглым холмикам, и больше его никто никогда не встречал. Существуют также истории, рассказывающие о несчастных матерях, которые оставляли мирно спящее дитя за плотно закрытой на деревянную щеколду дверью, а по возвращении находили не пухлого розовощекого английского малыша, а чахлое, желтокожее, морщинистое созданье с угольно-черными глазищами, — одним словом, дитя иной расы. А есть и еще более мрачные предания о страшных ведьмах, колдунах и зловещих шабашах, содержащие явные намеки на соитие демонов и дочерей человеческих. Подобно тому, как мы превратили в добросердечных, хоть и чуточку капризных, эльфов мерзкий „честной народец“, мы подменили богопротивную скверну ведовства ходульным изображением старой карги на помеле в компании потешного черного кота. Еще греки называли отвратительных фурий великодушными благодетельницами, и северные народы неосторожно последовали их примеру.
Я продолжал свои исследования, урывая часы у других, более насущных трудов, и постоянно задавался вопросом: если предания правдивы, то кто же те демоны, что обеспечивали шабашам кворум? Естественно, я сразу отринул все сверхъестественные средневековые гипотезы и пришел к заключению: эльфы и дьяволы являются существами одной расы и одного происхождения. Благодаря болезненному воображению и буйной фантазии древние весьма преуспели в искажении и приукрашивании, но все же я твердо уверен, что у всего этого вымысла существует реальная, причем весьма мрачная, подоплека. В отношении ряда мнимых чудес у меня были сомнения. Да, мне очень не хотелось встретить в практике современного спиритуализма хоть один пример, содержащий малую толику истинности, но все же я не был целиком готов к отрицанию того, что человеческая плоть порой — пусть в одном случае из десяти миллионов — может служить покровом силам, кажущимся нам магическими; на самом деле, эти силы имеют отнюдь не небесное происхождение, наоборот, они представляют собою некий атавизм. У амебы или змеи есть возможности, которыми мы не обладаем. Теорией реверсии я объяснил многое из того, что кажется необъяснимым. Вот из чего я исходил: у меня были серьезные основания полагать, что львиная доля древнейших и непереиначенных преданий о так называемых эльфах есть чистая правда; сверхъестественный пласт этих преданий я объяснял предположением, что раса, выпавшая из великой цепи эволюции, может сохранять, как атавизм, определенные способности, которые нам представляются чудесными. Вот примерно такая теория складывалась у меня, и отовсюду я получал ей подтверждения — будь то обнаруженные в кургане сокровища, сообщение в провинциальной газете о заседании собирателей древностей или очередной курьез, почерпнутый из мировой литературы. Помнится, меня особенно поразило обнаруженное у Гомера замечание о нечленораздельно говорящих людях — значит, тот знал, сам или понаслышке, людей со столь неразвитой речью, что ее едва ли можно было назвать членораздельной. В свою гипотезу о расе, значительно отставшей в своем развитии от остальных, я легко вписал предположение о том, что представители ее говорят на наречии, которое не особо далеко ушло от звуков, издаваемых дикими животными.
На том я и стоял, радуясь тому, что моя концепция была весьма близка к истине, пока не наткнулся на случайную заметку в провинциальной газете. То было короткое сообщение об обычной, по всем приметам, деревенской драме: непостижимым образом исчезла молодая девушка, и злые языки распустили о ней дурные слухи. Я же глядел между строк: скандальные подробности были, скорее всего, придуманы, дабы хоть как-то объяснить то, что не поддается обычному объяснению. Бегство в Лондон или Ливерпуль, самоубийство (лежит себе припеваючи с камнем на шее где-нибудь на илистом дне лесного пруда), убийство — таковы были версии соседей несчастной девушки. Но я подумал: а что, если неведомая, ужасная раса обитателей холмов жива и поныне? А вдруг она обитает по-прежнему в диких, пустынных местах и время от времени являет миру злые деяния первобытного мифа, вечного, как мифы урало-алтайских племен или испанских басков? Мысль эта поразила меня в самое сердце: в странном припадке ужаса и ликованья я судорожно хватал ртом воздух, вцепившись руками в подлокотники кресла. Такое ощутил бы мой собрат, занимающийся естественными науками, доведись ему, гуляя по тихому английскому лесу, увидеть мерзкого ихтиозавра, прототипа легенд об ужасном змее, повергаемом доблестным рыцарем, или заслонившего солнце птеродактиля, именуемого в преданиях драконом. И все же меня, как человека, преданного науке, мысль о подобной возможности повергла в буйную радость. Я выкромсал заметку из газеты и положил ее в ящик старого бюро, решив, что это будет первый экспонат наистраннейшей из существующих коллекций. Долго сидел я в тот вечер, предаваясь мечтам о работе, которую предстоит проделать, и старался не остужать здравым смыслом пыл первых откровений. Когда же я начал беспристрастно разбираться с упомянутым случаем, то понял, что строю свои предположения на довольно-таки зыбком основании, вернее — безо всякого основания; правда вполне могла быть на стороне местных обывателей, и я решил оценить этот случай очень сдержанно. И все же с тех пор я стал держать ухо востро и втайне упивался мыслью о том, что я один стою на страже, а полчища ученых и исследователей, ничегошеньки не ведая, позволяют, может быть, исключительно важным фактам проходить мимо незамеченными.
Прошло несколько лет, прежде чем я смог пополнить содержимое ящика. Вторая находка в точности повторяла первую с той лишь разницей, что место действия было другое, тоже весьма удаленное. Но кое-что я из нее извлек — ведь во втором случае, так же, как и в первом, драма разыгралась в пустынном и глухом краю, а значит, теория моя находила пусть ничтожное, но подтверждение. Решающее значение имело для меня третье происшествие. Опять же среди отдаленных холмов, в стороне от торных дорог был обнаружен умерщвленный человек, причем орудие убийства валялось рядом. Тут же пошли всякого рода слухи и догадки, поскольку роль кистеня удачно исполнил первобытный каменный топор, закрепленный жилами на деревянной рукояти. Выдвигались самые нелепые и неправдоподобные предположения. Самые
Как вы понимаете, я немедля написал ответ, в котором выразил другу благодарность за то, что он не поленился скопировать надпись, и между делом осведомился об упомянутом случае. Из его ответа я узнал, что некая женщина по фамилии Кредок, лишившаяся за день до того мужа, отправилась сообщить прискорбное известие двоюродному брату, который жил в пяти милях от ее дома. Она пошла кратчайшим путем, через Серые Холмы. Миссис Кредок, бывшая в ту пору совсем молодой женщиной, до родственников не добралась. Поздно вечером потерявший пару овец фермер, думая, что те отбились от стада, шел через Серые Холмы с собакой и фонарем. Внимание его привлек звук, который, по его описанию, походил на тоскливый и жалобный вой; пойдя на голос, фермер обнаружил несчастную миссис Кредок скорчившейся у известняковой скалы и раскачивающейся из стороны в сторону с такими рвущими сердце стенаниями и воплями, что поначалу он даже был вынужден заткнуть уши. Женщина позволила отвести себя домой, приглядеть за ней пришла соседка. Ночь напролет миссис Кредок кричала, перемежая стенания словами какого-то непонятного наречия; вызванный доктор поспешил объявить ее душевнобольной. Неделю она пролежала в постели, то завывая, как неприкаянная и навеки проклятая душа, то впадая в глубокое забытье; все считали, что горе утраты помутило ее разум, и врачи серьезно опасались, что она не выживет. Стоит ли говорить, как заинтересовала меня эта история. Я попросил своего корреспондента регулярно сообщать мне обо всем, имевшем хоть какое-то касательство к данному случаю. Через шесть недель женщина опамятовалась, постепенно пришла в себя, а спустя несколько месяцев произвела на свет сына, нареченного при крещении Джарвисом, — он, к несчастью, родился слабоумным. Таковы были факты, известные деревне. Для меня же, леденевшего при мысли о чудовищных преступлениях, которые, вне всякого сомнения, творились древней расой под покровом ночи, все эти объяснения были в высшей степени недостаточными, и я по неосторожности рассказал о моей гипотезе кое-кому из коллег. Не успело последнее слово покинуть мои уста, как я горько пожалел о преждевременном разглашении своей величайшей тайны. Друзья рассмеялись мне в лицо, сочтя меня сумасшедшим. Возмущаясь и негодуя, в душе я посмеивался, ибо мог не опасаться этих болванов — доверять им все равно что откровенничать с полями, морями, песками, лесами, равнинами, пустынями и горами.
Только теперь, уже обладая достаточными знаниями, я сосредоточил все свои усилия на дешифровке надписи с Черной Печати. Долгие годы эта загадка была единственным, что занимало меня в короткие часы досуга, поскольку большая часть моей жизни, как водится, была посвящена исполнению других, более „приличных“ обязанностей. Лишь изредка мне удавалось урвать недельку для сокровенных изысканий. Полная история этого любопытного исследования кому угодно может показаться крайне утомительной, ибо в основном она состоит из длинного перечня изнурительных неудач. Я достаточно поднаторел в древних рукописях, чтобы иметь нахальство рассчитывать на успех. Я состоял в переписке со многими учеными. мира и не верил, что в наши дни какие бы то ни было письмена, сколь угодно древние и запутанные, могут устоять перед мощью научного знания. Тем не менее факт остается фактом — четырнадцать полных лет понадобилось, чтобы найти ключ к таинственному тексту. С каждым годом профессиональных обязанностей у меня все прибавлялось, а часов досуга, в соответствии с немудреными правилами механики, становилось все меньше. Это, понятно, замедляло ход исследований, и все же, оглядываясь на те годы через левое плечо, я удивляюсь масштабности своих поисков. Я терпеливо собирал образцы древнего письма всех времен и народов. Ничто не ускользнет у меня из виду, решил я, буду использовать любую подсказку. Один шифр сменялся другим, но результатом даже не пахло, и с годами я стал отчаиваться и подумывать, уж не является ли Черная Печать единственным реликтом некой исчезнувшей расы, отказавшей нам в иных следах своего существования. Сгинувшей, как Атлантида, в каком-нибудь великом катаклизме… И теперь тайны ее погребены на дне океана или в толще холмов. Я продолжал упорствовать, но прежней непоколебимой веры уже не было. Дело решил случай. Оказавшись в одном крупном городе на севере Англии, я посетил самый богатый в тех краях музей. Хранитель его был одним из моих преданных поклонников, и когда, уже изрядно измученный, он показывал мне очередную витрину с минералами, мое внимание вдруг привлек один экспонат — черный четырехдюймовый камень, чуть-чуть напоминавший Черную Печать. Я инстинктивно взял его в руки, перевернул и с изумлением обнаружил, что тыльная сторона надписана. Своему другу-смотрителю я хладнокровно сказал, что экспонат мне любопытен и что я буду крайне признателен, если мне будет позволено взять камень на пару дней в гостиницу. Смотритель, естественно, был рад мне угодить. Я поспешил к себе в номер и со всем тщанием принялся изучать экспонат. На камне было две надписи: одна обычной клинописью, другая — знаками Черной Печати. Я понял: разгадка рядом. Сделав точную копию обеих надписей, я вернулся в Лондон, и, положив их на стол рядом с Черной Печатью, приступил к решающей атаке. Надпись на камне, сама по себе довольно любопытная, не проливала света на мои вопросы, но транслитерация сделала меня обладателем шифра. Конечно, не обошлось без конъектуры [8], причем то и дело возникала неуверенность относительно одной идеограммы, а один вновь и вновь повторявшийся на печати знак подло не давался мне несколько ночей кряду. Наконец тайна предстала предо мной в облачении обычных английских букв. Могу с уверенностью сказать, что наш благородный язык никогда еще не использовали для передачи таких ужасных текстов. Едва дописав последнее слово, я дрожащими, неверными руками разорвал листок в мелкие клочья, бросил их в красное жерло камина, убедился в том, что они вспыхнули и почернели, а затем стер в порошок оставшиеся серые хлопья пепла. Никогда с тех пор я не писал и уж, конечно, никогда не напишу этих чудовищных слов — слов, которыми человека можно вновь низвести до скверны, из коей он поднялся к свету, и облечь плотью мерзкого пресмыкающегося или змеи.