Черная свеча
Шрифт:
— Неправду с тобой играть не стану. Рушится наше дело. Дорога в тропку выродилась, а тропка повела честных воров к кладбищу. Колымские блатные постановили беречь тех, кто всю жизнь жил и живёт по нашим законам. Меж пальцев у ментов прокрался Сосулька, чтобы передать тебе лично их низкую просьбу. Должны вы с бугром твоим кручёным вывести на свободу в целости и сохранности Никанора Евстафьевича. А коли кто из вас раньше его по ту сторону образуется… извиняйте.
— Кончай! Фраерам жевать надо, мне и так ясно, что дело тёмное. Буду с Вадимом толковать.
— Осторожненько
— Учишь?!
— Зачем? Совет даю. По старости разума, слава Богу, не лишён. И на меня, в крайности, не цельтесь: во мне проку мало. Другие есть головы вашу судьбу решать.
— Шкуру бережёшь, Николай Пафнутич?! Береги. Кому она только нужна? Крови в тебе тоже не осталось: одна жёлчь с хитростью пополам. Тоскливый ты человек. Муторный. Ответ получишь после нашего разговора.
Граматчиков встал, потянулся, медленно растворяясь в темно — сиреневых сумерках, направился к бараку.
Николай Пафнутич поёжился, запахнул телогрейку, опустил у шапки уши. Кровь почти не грела, потому так приятно было спрятаться в старую, но добротную одежонку.
Вор, одиночество, ночь. Наконец-то их оставили в покое…
— Иди сюда, Евлампий! — позвал Граматчикова бригадир, когда, выпив кружку воды из стоящей у порога деревянной бочки, тот начал стаскивать сапоги. — Послушай, что придумал Убей-Папу.
— Вадим Сергеевич! — заломив руки, воскликнул успевший обзавестись остренькой бородкой почтальон и культработник. — Это не я придумал. Общелагерное мероприятие. Плановое! Распоряжение спущено руководством колонии. Я обязан проводить его в жизнь. Самодеятельность есть форма выражения личности в искусстве, развитие коллективной культуры масс.
Граматчиков сел на нары к бригадиру, спросил:
— Что-нибудь доброе?
— Самодеятельность хочет организовать. Песни, пляски, читать стихи. В общем, кто на что способен.
— А пахать за нас кто станет!
— После работы за счёт личного энтузиазма.
— Добровольные идиоты, значит?
— Но участвовать будем…
Упоров собирался ещё что-то сказать, однако с ближних нар склонился к столу Зяма Калаянов, улыбнулся культработнику и спрыгнул на пол. Раскинув руки, он прошёлся петухом вокруг гостя, громко объявил сиплым голосом:
— Вальс — чечётка с храпом на животе! Начали!
Куды идёшь?! Куды идёшь?!Куды шкандыбаешь?!В горком — за пайком!Хиба ж ты не знаешь?!— В БУРе шесть раз бацал на «бис».
— А без храпа и без слов можно? — спросил Серёжа Любимов. — Просто вальс — чечётка в исполнении члена передовой бригады…
— Обворовываете искусство! Весь смак в храпе и народных словах.
— Пиши Калаянова, — распорядился Упоров, — будет бацать без храпа и молча.
— Насилие, — вяло протестовал зэк, — искусство этого не терпит. И музыки нет.
— Музыка найдётся, — Ольховский поднял подушку, достал отливающую зеленоватым
— Водку с балычком. Если все съел сам — валяй «Амурские волны».
— Тра-та-та! Та-та-та-та! Трата-та-та!
Понеслись чуть скрипящие звуки. Калаянов сложил руки за спиной и, закусив кончик языка, отстучал первые такты чечётки. Крутнулся вокруг оси, снова заполнил проигрыш чистыми ритмическими ударами.
— Имея такие ноги, воровать! — Гарик Кламбоцкий перестал штопать дыру на рукаве линялой тельняшки. — Ты должен был плясать в ансамбле Советской Армии.
— Лучше — МВД! А это видел?
Зяма грохнулся на живот и сделал в такт музыке несколько недвусмысленных движений. Вскочил, эффектно закончив номер, упав на колени перед почтальоном и работником культурного фронта.
— Высокий класс! Можно казать в Большом театре.
— Но без храпа, — Убей-Папу умоляюще посмотрел на Дьякова, — скажите ему. За храп с меня голову снимут.
— Скажем, скажем, — пообещал Никанор Евстафьевич, — ты ещё бандеровцев запиши в свою бумагу. Что скажешь, Иосиф?
— Заспиваем? — Гнатюк дёрнул Семченко за рукав исподней рубахи. — Согласный, Грицко?
— Почему не спеть? Эй, самостийники, греби до нас! Сидайте рядышком.
Украинцы сели в проходе между нар, одаривая друг друга смущёнными улыбками, как будто были в гостях у незнакомых хозяев и пытались угадать, что позволено в этом доме, а чего не позволено. Они шептались, перемигивались, подшучивая над простоватым Клюваченко, успевшим переодеться в цветастую косоворотку.
Семченко кашлянул строго и выразительно, сразу глаза певцов вросли в запевалу, признав в нём единственного на данный случай вожака. Грицко хватил таким дерзким вызовом, что у картёжников в дальнем углу барака дух захватило:
Ой, во поли тай женцы жнуть!Хор вторит слаженно, каждый голос полон невыразимо жёсткой силы. Все вместе сливаются в тяжёлый колокольный звук, стиснутый узкими стенами барака, требующий широты и простора украинских степей, чтобы развернуть свою сжатую силу на все бесконечное пространство родины, чтобы хоть голосом коснуться её дорогой земли. Успеть прошептать ей на ухо: «Мы едины! В жизни и смерти. Едины!»
А як пид горою, тай пид зеленоюКазаки йдуть!Глаза певцов видят то, о чём поют, тем ещё больше вдохновляясь, и дух замирает у тех, кто слушает пленённую песню, и нет никакой возможности освободиться от напряжения, вызванного неусмирённой стихией могучих звуков.
Пропетая в дюжину мужских глоток песня срезалась на самой высокой ноте, словно ей удалось вырваться из тесного барака, а после, одурев от свободы, умчаться в беспредельные пространства Вселенной и на излёте устало опуститься на отеческую землю певцов.