Черная свеча
Шрифт:
— В чем дело, Абрам? — дерзко спросил Упоров. — Ты же меня подогревал в тюрьме и в БУРе. Теперь я — толстый и меня можно резать?
— Филин, правда, был вор восстановленный. Это как вроде из человека сделали дерьмо, а потом из дерьма человека. Но заставлять вора есть крысу… — проговорил, ничего не утверждая, Клей. — Скользко живёшь, Вадим. Ведь из-за тебя Филин сам себя на тжу посадил — позору не выдержал… Ну, есть у тебя среди нас отмазка. Только сходка по-своему решить может. Второй раз с тобой толки ведём. Одумайся. Третьего раза не будет, иначе я — не вор!
— Отвязался ты, Вадик, —
Никанор Евстафьевич смотрел на бывшего штурмана, ожидая дерзкого ответа, готовый пресечь дерзость приговором. Вадим смолчал, в нём даже мысли поперечной не шевельнулось под этим всепонимающим взглядом.
— …Филин не лучше, царство ему небесное. Докроил на свою голову. Все помаленьку виноваты. Смирнее друг к дружке быть надо. Идите, мужики…
Он замолчал, как безмерно усталый человек, и состояние общей усталости сопровождало зэков, пока они шли к заледенелому порогу барака. И только там, за порогом, стало легче дышать.
Упоров взглянул на бугра: тот шагал, пряча лицо в рукавицу, защитившую его от встречного ветра.
— Так Филин себя зарезал? — спросил Вадим.
— Просил твою голову. Воры засомневалась. А он, сам знаешь, после крысы-то шибко нервный стал… Упал на нож. Тот самый, ты его видел.
— А воры с чего такие дёрганые?
Лысый остановился и подставил ветру спину. Поймал за рукав Упорова, подтянул к себе:
— Базарить за наш разговор не надо, приказ есть секретный об уничтожении воровских группировок. В Сибири 500 рыл в крытый ушли. Говорят — с концами. Сукам дали три вагона. Катают по каторгам. Трюмят всех подряд.
— Пошли, Никандра, — не утерпел продрогший Вадим. — Задубеем. Филина мне, признаться, жалко: характер в нём был. Сам не пойму, как получилось…
— Покойников жалеть проще. Живых жалеть не умеем.
Над зоной завыла сирена. Её металлический рёв со звоном рвал воздух, без труда одолевая хрупкое сопротивление и рассыпаясь на тысячи мелких звуков у далёких сопок, чётко прорисованных в болезненной ясности холодного неба. Зэков звали на обед.
Мороз лютовал до середины марта, но актированных дней больше не было: план горел, и похожие на колонны бегущих из Москвы французов этапы заключённых шли по вечно пустынным колымским дорогам. Зэки прятали лица от жгучих ветров в вафельные полотенца, рваные шарфы, а то и просто в вырванные из матраца куски лежалой ваты. Тысячи двуногих существ, утративших само понятие о тепле и уюте, таскали свои ссохшиеся души в продрогших телах от грязного, промозглого барака до изнурительной работы в промороженной шахте и обратно, проклиная жизнь и одновременно цепляясь за неё всеми доступными и недоступными средствами.
Живые полуавтоматы двигались, ругались, рубили землю, даже умирали не по-людски, свернувшись клубочком где-нибудь в глухом отвилке шахты или за штабелем брёвен, как хромоногий Чарли. Его нашли незадолго до конца смены. Уже без сапог, с кокетливо вывернутой левой ступнёй и зажатым в белых пальцах окурком.
— Сердце отказало, — высказал предположение о причине смерти Лука. Нагнулся, оторвал от берёзового бревна голову Чарли, а затем развязал той же рукой узел, туго стянувший телогрейку покойного.
Более всех тосковавший по дружку своему закадычному, Ключик очень не хотел плакать, потому шутил напропалую с каким-то кривым лицом:
— Теперь ты с ними сгниёшь, Саня. Кабы ещё и не родиться всей вашей компании?!
— С ним кто играл? — спросил бугор, запахнув на Чарли телогрейку.
— Мазурику попал из третьего барака. Тот бока ставил трофейные, — ответил всезнающий Гнус и, разломив пальцы покойного, вынул окурок.
— Нашёл с кем садиться! Шесть лет одни бока играет. Ёра! Лука, иди за дежурным. Остальным собрать инструмент и в теплушку.
— Куда Сапю-то?
— Пусть лежит как есть. Слышь, Гнус?! Я сказал, как есть!
— Не глухой. Чо орёшь попусту?!
Но все вдруг плохо посмотрели на Гнускова, хотя никто не видел, когда он сдёрнул с Чарли сапоги.
Дежурный, в добром до пят тулупе, лисьих унтах, прикатил на новых берёзовых розвальнях и справной, лохматой кобылке, дружелюбно поглядывающей на зэков из-под заиндевелой чёлки.
— В саночки будем складывать покойничка, гражданин начальник? — опять вывернулся на первый план Гнусков.
— Ещё чего?! — морщинистый, с широким, плоским, будто лопата, лицом капитан поёжился от одной мысли о совместной поездке с мёртвым зэком. — Петлю видишь? Набрось на глотку, авось головёнка не оторвётся. На глотку, сказано, дурак! С ноги соскользнёт. Ты, Лысый, зайдёшь в акте расписаться. Мрут нынче все подряд. Четыре вора на Юртовом замёрзли в БУРе.
— Колыма — она не Сочи, Федор Тимофеевич, — попытался подыграть Гнус.
— Что на Колыму кивать?! Никто силком играть не тянет.
Федор Тимофеевич поддёрнул вожжи, гаркнул во все горло:
— Но!
Лошадь, однако, не шибко заторопилась, взяла с места осторожно, рассудительно, и петля на шее Чарли затянулась без рывка. Зэк волочился за новыми берёзовыми розвальнями в той же скрюченной позе, слегка отбросив по направлению движения стриженую голову.
Снег забрасывал на голой груди портреты Основателей, ныне покойных, как и он сам. Чарли, проигравший свою хромоногую жизнь в очко.
— Верзилов, — сказал бугор, провожая взглядом сани. — Наказать тебя надо: плохо Гнускова бил. Крысятник он неисправимый.
— Исправить долго ли? — откликнулся Верзилов.
Зэки засмеялись, и Гнусков с ними вместе. Тогда Лысый поймал его за плечо, развернул, попросил, даже на него не взглянув:
— Отдай, Федя, сапоги Луке. Его ремонту не подлежат. Просто так отдай, за совесть. Ты же совестливый, Федор, человек…
— Луке, кому же ещё?! — заторопился, не оправдываясь, Гнус. — Для себя, что ли, старался?!
— Принеси. Сейчас!
— Докроил, пиявка! — рыкнул вслед Гнусу расстроенный смертью друга, вечно голодный Ключик.