Черника
Шрифт:
Тихо, чтобы не скрипнуть, не зашуршать, Петр сполз с сена и на брюхе продвинулся к краю. Ему стал виден весь утоптанный крытый двор, чисто выметенный и прибранный. Под высокой тесовой крышей (он сам крышу крыл) на жердях висели веники, бредень, ниже - чистые половики, еще ниже, на веревочке вдоль избы, - выстиранная Пашкина одежонка.
Немец-солдат во всей амуниции, с автоматом поперек груди, подталкивал его жену к большой куче соломы, припасенной на подстилку корове. Он бормотал ей мужские слова и поглаживал ее. Она боролась с ним молча и слабосильно. Немец был пониже Петра ростом, в сложении похлипче. А Петр прижался лицом к бревну. Потолок хлева был бревенчатым, он сам его настилал, бревнышко к бревнышку подтесывал,
Немец валил его жену на солому. Она отпихивала немца, била его маленькими кулаками по лицу, толкала коленом ему в живот. Немец что-то громко и добродушно сказал, она испуганно закрыла его рот ладонью и обмякла в испуге.
Она думала: "Только бы Петр не услышал. Хоть бы он спал сейчас, мертвым был..." Глаза ее смотрели на бревенчатую стену хлева. На стене висели косы, большие - прокосные, мужские и малые - ими кусты обкашивать, и в огороде, и на опушках лесов. Вилы стояли возле стены. И в углу, прислоненный к дровяной колоде, стоял колун. "Может быть, крикнуть? Проснется - спасет". Она закричала. Она задыхалась и глохла. "Уже бы пришел, неужто так крепко спит?.." Воля покинула ее - она потеряла сознание.
Петра заливало то жаром, то холодом. Ему б отодвинуться и не видеть, но он все смотрел... Петровы зубы до скрипа стиснулись. Он снова увидел вздыбленную землю и небо - все в мелких трещинах. Потом небо лопнуло, скрутилось в сверкающий красный вихрь. И нестерпимая тишина вонзилась в холодную мякоть Петрова мозга.
Он отдышался, засолившиеся глаза его вновь обрели способность видеть, мозг - понимать.
Он увидел уходящего немца в воротах, черного против света.
Жена открывала глаза медленно, в ресницах, в прозрачных голубоватых веках дрожала боль. И его лихорадочные зрачки погрузились в ее глаза, как в бездонность, он сжался, сердце его ухнуло, и сдавилось, и падало, и не было падению конца.
– Клавдия, - прохрипел он, чтобы зацепиться за что-то, чтобы остановилось падение.
– Спускайся, - сказала она, поднявшись и прислонясь к стене.
Он не посмел ослушаться, спрыгнул.
– Ступай, - сказала она.
– Уходи.
– Клавдя... Клавдия... Ты что? Обойдется. Забудем.
– Закричу, - сказала она.
Он бросил мешавший ему, зажатый в руке наган на солому и закричал шепотом, хватая ее за плечи:
– Ты что? Ты что? Ты оставь свой кураж. Ты не видела...
– Закричу, - повторила она громче и сквозь зубы, как бы снова теряя сознание.
– Сука, - сказал он уныло.
– Родного мужа прогоняешь. Немцы же, Клавдя, немцы кругом. Как я пойду?
– Лицо его исказилось, стало таким же, как в тех лесах и болотах, которые он прошел по дороге к дому, - черным и воспаленным, и в глазах его нагноилось слепое отчаяние.
Она оттолкнула его и, нагнувшись, взяла с соломы наган - прямо с пучком соломинок.
– Самовзвод!
– закричал он.
– Не нажимай, пальнешь.
– Иди, - сказала она.
Наган в ее руке дрожал, другой рукой она обрывала соломинки, и от этого наган дрожал и дергался еще больше.
– Не дури...
– завыл он. Страх снова облепил его скользкой холодной сыростью.
– Клавдя, не дури. Если Пашка увидит. Пашка, сын.
– Он поймал какую-то внезапную мысль и закричал: - Пашка тебе не простит! Вовек не простит!
Клавдина рука дрожала, и сейчас он боялся только этой дрожи в ее руке, и орал шепотом, и задыхался:
– Не дрожи, пальнешь!
– Иди, - повторила она.
Он пошел. Она пошла следом, но не вплотную - на расстоянии.
– Сука, сука, ишь чего - родного мужа ведет, как бандита. Немка!
По
– Топляк осиновый. Сырость. Уродка. Труха!
– кричал он.
Отругавшись, он стал скулить, и просить, и обещать:
– Клавдя, я пойду. Я сам пойду. Ну, испугался маленько. Ну, было дело. А теперь пойду.
– Где ты этот наган взял?
– спросила она, переложив наган в другую руку и потряхивая уставшей.
– С убитого лейтенанта снял.
– А зачем же тебе наган, если ты с войны убежал?
– Она хотела спросить: "Зачем, если ты родную жену защитить не смог?" - но не спросила, только, стиснув веки, выдавила слезы из глаз, чтобы не заливали, не мешали ей видеть мужнин затылок.
Он закричал снова, срываясь на визг:
– А тебе что? Ты кто, чтобы меня допрашивать?
– Жена.
– А жена, так пусти. Брось револьвер. Я сам пойду. Я к своим пробираться буду.
– Он бросал на нее быстрые взгляды через плечо, и сами глаза, в которых сквозь злобную униженность горел страх, были уже не глазами, потому что не видели уже ничего вокруг, кроме опасности.
Она подумала: "Нету у тебя своих". В ее разорванной в клочья памяти прорисовался сын Пашка - небось ходит сейчас в пустой избе один или на кровать залез и ревет без матери. Она кусала губы, чтобы тоже не пуститься в рев, поджимала локоть руки, держащей наган, к боку, чтобы не дрожала она. Из недавней памяти представилась ей дорога и последний перед приходом немцев уходящий красноармеец. Большой, с плечами, как туго набитые зерном мешки, с большой скуластой головой, коротко стриженной и потому, наверно, похожей на камень-валун. Шел этот красноармеец не лесом, не полем, шел один на дороге, опираясь на ручной пулемет с разбитым прикладом, как на железную клюку. Шел, опустив голову, воды у крестьянок не спрашивал - что просить, когда кругом, оглянись, - озера, да речка, да чистые ручьи. По шагу, по складу напомнил он ей мужа. Она было бросилась в избу, чтобы хлеба ему предложить, напоить молоком, но из-за леса за спиной у солдата вылетел мотоцикл. Солдат услышал треск, обернулся, постоял, глядя на спешащий к нему мотоцикл, и пошел ему встречь. "Немцы!" - она догадалась. Хотела крикнуть: "Беги!" Угадала: "Не побежит". Мотоцикл замедлил ход, но все еще быстро катил на него. Немец в коляске навел ему в грудь автомат и что-то кричал, видать, приказывал: "Руки кверху". Солдат приподнял руки и вдруг - она не заметила, как это случилось, - опрокинул летящий на него мотоцикл. Крик у нее в горле застрял. А он, как саблей, крошил разбитым своим пулеметом выпавших на землю немцев. И пошел потом полем, напрямик к лесу, не уменьшаясь в размерах, а как бы вырастая и вызревая в громадную тучу.
И гроза ударила, не замеченная зачарованной Клавдией.
Дальний лес, сырой и лохматый. Сюда по весне плывет половодье, заливает бочаги водой, остающейся в них на все лето, - это заморный лес, страшный для рыбы, потому что рыба идет сюда вместе с водой и икру здесь мечет и некоторая, не успев уплыть, остается помирать в бочагах. Весь июнь здесь можно рыбу ловить прямо юбкой. Сейчас оставшаяся рыба плавает в бочагах кверху брюхом. Только в одном бочаге, почти что озерке, проживает саженная щука с плоским зеленым черепом. Щука подходит к берегу и стоит бревном, глядя вверх, и в глазах у нее голод.