Черно-белое кино
Шрифт:
На славянское отделение филфака сестры не добрали балла, их взяли на русское, вечернее. А днем на почте они паковали корреспонденцию — на полставки. Работу делали за час, потом маялись.
— Ой, девки, сколько наклали! — восхищалась начальница. — Вам бы на сдельщину.
Они впервые всерьез пошли по магазинам, до этого их обшивала-обвязывала Ида. И тут выявился скрытый талант Нюры. Она не копалась в вещах — даже в пустых советских магазинах безошибочно находила то, что нужно, как будто заранее все отложила. Различие сестер нарастало. Лёле хотелось быть проще, подстроиться, нравиться:
Первые курсы были тяжелые: латынь, старославянский, километровые списки по литературе… Кроме того, треть усилий тратилась вхолостую: история КПСС, политэкономия, диамат… Сестры не умели и боялись пользоваться шпаргалками и долбили все подряд добросовестно.
На четвертом курсе у них от учебы закипели мозги, казалось, шевелятся волосы. Ушлые однокурсницы сбросили скорость и кинулись, как потерпевшие, замуж и рожать — беременность упрощала учебу. И — креститься, чтоб хоть как-то насолить советской власти. Отличница Инка от страха одиночества тоже сдуру, второпях, вышла замуж и родила.
Ида мечтала, чтобы дочки обратились в ее лютеранскую веру и родили маленьких детей, можно даже без мужа, можно даже негритенка. Сестры же не хотели ни замуж, ни детей — хотели любви. Но на филфаке все ребята были недоделанные, малохольные… Сестры малодушно прикидывали, не бросить ли университет?
Помогла сокурсница. Она уже работала в издательстве «Советский писатель» и замолвила за них слово. Сестер пригласил на переговоры Гарольд Регистан, завредакцией, сын знаменитого Эль-Регистана, сочинившего гимн страны, и сам автор популярных песен: «Я встретил девушку, полумесяцем бровь…» и «Голубые города», которые иногда снятся людям.
В условленный час они поднялись на десятый этаж знаменитого дома Нирнзее в Гнездниковском переулке, который занимало издательство. Роскошный легкокрылый Гарольд обставил встречу театрально: подвел к огромному до пола окну со старинными бронзовыми шпингалетами, распахнул как дверь… Под ноги стелилась плоская крыша, уходящая в небо… По крыше расхаживали жирные нахальные сизари вперемежку с залетными расфуфыренными красавцами — дутышами, турманами. Голуби щекотно задевали голые ноги. Внизу была сказочная панорама: Кремль, бульвары, монастырь…
На смотрины к директору издательства Гарольд велел одеться неброско и не краситься, но сестры решили по-своему.
— Кончаете филфак? Замечательно, — сказал директор Лесючевский, пожилой, лысый, с брежневскими бровями, в потертом черном костюме. — Близнецы? Прекрасно.
— Мы двойняшки, — с нажимом уточнила Лёля. Лесючевский поколотил короткими пальцами по столу, ткнул селектор: «Местком ко мне» — и сказал вошедшему настороженному мужчине:
— У нас одно место. Нужно два.
— Мест н-нет, — заикаясь, пробормотал «местком».
— Найдите. Нельзя разлучать.
Нюру определили секретарем в редакцию поэзии народов СССР к Гарольду,
Внизу, под антресолями, курили художники, оформители книг. Лестница была крутая, и Лёля, взбираясь наверх, прижимала юбку.
В издательство приходили живые классики: Катаев, Леонов, Симонов… И неизвестные, но легендарные: «сиделец» Юрий Домбровский, перед которым все благоговели, всклокоченный, с насморочным носом, никогда не снимавший пальто, синеглазый поэт-фронтовик Исаак Борисов в свитере с высоким воротом, игнорирующий свою пронзительную красоту.
Однажды в издательство забрел мосластый бесноватый Глазков. Он влез к Лёле на антресоли: «Дай самописку. Как зовут?» И, стоя, не задумываясь, написал ей акростих:
Лёля — дива, я бы… мне бы, — Елки-палки, Боже мой! — Лётом ввысь (высоко в небо), Если б вы туда со мной…Через полгода ее перевели в редакцию русской прозы секретарем. Заместителем заведующей был худой седой красавец с трубкой, в дымчатых, как у Цыбульского, очках, кавказец.
— Лёля, — привычно объяснил он, — если к телефону будут звать Федора Колунцева, Федора Ависовича, Тадеоса Ависовича, Бархударяна, Тодика, Федю — это все я.
А в редакции Нюры завелся практикант, молчаливый блондин античной лепки в джон-ленноновских очках. У Нюры сжалось сердце. Он носил голубые безупречные рубашки, прохладные на ощупь, и светлые джинсы. Пошел ее проводить. Говорили о литературе. Спустились к Москве-реке. Нюра лихорадочно прикидывала: Кремлевская стена кончается, вот уже Каменный мост, неужели ничего не будет?.. У зеленой деревянной сторожки они поцеловались…
Потом — два бесконечных выходных дня. А в понедельник целовались на крыше за развешанными на веревках простынями, пока их не погнала дежурная по крыше — старуха, похожая на Жана Габена: «Пошли отсюда!.. Блядство развели!»
К утрате девичества Нюра подготовилась капитально. Закупила алкоголь. Приготовила пластинку Хампердинка. Сняла со стены фотопортрет строгого Маяковского на стуле, с папиросой, работы Родченко…
Потом уехала на море с тяжелыми мыслями: он на два года моложе, к тому же прочно женат, а она — старая дура, топорная в любви.
Елена Маврикиевна Лауэр — бабушка Нюры и Лёли.
К возвращению дочери Ида, вовлеченная в суть событий, сшила Нюре новое платье по щиколотку из двух разных тканей: верх — мелкий горох, низ — крупный. Платье было вне времени, вне моды. Плюс бусы, загар…
У театра Пушкина за двадцать метров до стыковки у обоих отказали ноги. Медленно сошлись, как на дуэли, и молча ткнулись друг в друга. А потом пошла кочевая жизнь, случайные квартиры… «„Бесприютные дети ночей“ — как точно», — думала Нюра.