Чернозёмные поля
Шрифт:
— Деда, а завтра лепёшки будет мамка печь?
— Нельзя ж, малый, без лепёшек; завтра Перполвенье, завсегда лепёшки пекут. На то дед и муки намолол мякенькой.
Поля ржи, молочно-зелёные от утренней росы, стелились кругом дороги. Тёплый ветерок слегка путал их, будто мягкие, шёлковые волосы ребёнка под ласковою рукою матери; чёрные грачи с белыми клювами весело прыгали в этих росистых зеленях, подалбливая землю. Над зеленями, в голубом прохладном воздухе, звенели жаворонки. Свечою поднимались они он земли в подоблачную высь, безостановочно трепеща крылышками, безостановочно разливаясь в весенних песнях. Жаворонок — это поющий воздух. Его не видишь, но серебряные бубенчики его горлышка звенят повсюду, внизу, в вышине; только что забрезжит день, уж жаворонок поёт; в дождь, когда прячутся все птицы, жаворонок поёт; он умолкает после всех и запевает всех раньше; он один встречает
На голубое небо выплывают круглые белые облака, настоящие летние. Значит, солнце греет не на шутку. В эти первые весенние дни горизонт виден далеко кругом, дальше, чем в самое лето, когда поднимутся хлеба и травы. Церкви белеют вдали на тёмно-синем фоне кое-где ещё уцелевших лесков. На высоком сплошном гребне, что тянется по горизонту справа, провожая излучины Рати, видны соседние посёлки, будто гнёзда грибов, засевшие в лощинки и складки горы; только одни ветрянки выскочили из общей тесной кучи и хорохорятся своими крыльями на макушке бугра, обсыпав кругом деревню, как цепь застрельщиков. В общей картине новорождённого весеннего дня и этот бесхитростный пейзаж казался сердцу Ивана невесть каким весёлым. Давно не дышалось этою тихою прохладою и этим тихим голубым светом.
— Эх, да и ржи будут важные! — сказал он вслух, не то сам себе, не то своему мальчишке. — Вот уж и грач прячется… А давно ли повыскакала? Так и прёт из земли на твоих глазах. Сила сильная!
— Хороша рожь, деда? — встрепенулся Матюшка.
— Хлеб буйный будет, малый! Глянь-кась, стоит шуба шубой!
— А косить, деда, пойдёшь?
— Живы будем, все, малый, пойдём! Теперь нечего загадывать. Мне даром восьмой десяток пошёл, а я на работе молодого задавлю. Я на работу жёсткий! Первую косу хожу, так сынки не угонятся за старым, обижаются.
Старик замолчал и задёргал вожжами, ворча себе что-то под нос. Они молча проехали с версту, до поворота, откуда открылось родное село.
— То старик был нужен, — укоризненно заговорил Мелентьев, как бы продолжая с кем-то спор. — А теперь старик износился, не нужно старика! Ну-к что ж, коли Бог смерти не посылает? Спутал старику ноги, да н`a зеленя! Авось околеет… Али поленом пришиби. Водку, вишь, пью, хозяйство разоряю… Да чьё оно, хозяйство, кто то хозяйство собирал? Ты об этом-то у умных спроси! — Старик с спокойным негодованием глядел всё время на один из дворов своего села, куда, по-видимому, и обращены были его упрёки. — Делиться давай! — передразнивал он кого-то, коверкая язык. — Мать, говорит, родную кормил, а мачеху не стану кормить! Вот оно что! Вот нонче какие законы пошли, что отцову жену взашеи со двора. Это ладно вы придумали, сынки любезные! Верёвочку, мол, на шею да и ступай с Богом! Нонче вы больно умны стали, а как двор-то одним своим горбом собирал, вас что-то неприметно было, умников… И без портков-то ещё не ползали… Делить норовят!
— Это ты на кого ругаешься, деда? — спросил Матюшка, прислушавшийся к воркотне старика.
— Нет, деточка, сиди себе, посиживай! — спохватился старик. — Ты ребёнок махонький, ты своё знай! Это не твоего ума дело. Вот и приехали! — сказал он весело, переменяя тон. — Ехали-ехали мы с Матюшкой и приехали. Вот и Спасы село, а тут и наша Пересуха зараз.
Село Спасы раскинулось по обе стороны речки Рати. На одном берегу крестьянские избы, вытянутые в два порядка, бок о бок с кочковатым лугом и олешником; на другом, сухом и холмистом, барская усадьба с каменными флигелями, с большим садом, с каменною церковью через выгон и с старым тёмным лесом за церковью. Барская усадьба издали — чистый городок. В безлесной и ровной местности Шишовского уезда и этот крутой зелёный пригорок с глинистым обрывом и лесом наверху кажется чуть ли не Швейцариею.
— Деда, вон те-то хоромы, где барыня живёт? — спрашивал Матюшка, залюбовавшийся ярким видом железных крашеных крыш и штукатуренных стен усадьбы.
— Те-то самые, робя! Таперича сама приехала; сказывают, ишь, жить будет.
— Там-то и яблочки, деда?
— Там же, там, родимый, там и яблочки; вот время, даст Бог, придёт, и яблочка с тобой отведаем. Яблоко тут ядрёное, чистое, супротив всех.
— Барыня, небось, только и ест, что яблоки? — продолжал допрашивать искренно заинтересованный Матюшка, слегка вздохнув.
— Разорил, право, — тихо смеялся старик, поворачивая в улицу села. — Кому что, а ребёнок за своё!
— Аль на пироги молол, Иван Иваныч? — спросила проходившая баба.
— На пироги.
— Завозно у прилепских?
— Там, мать, и не дотолчёшься, ярманка-ярманкой.
Подъехали ко двору.
— Тпру-у-у! — преважно заорал Матюшка, натягивая гриву кобылы.
Это было совсем лишнее, потому что рыжая сама завернула воз оглоблями к воротам и радостно зафыркала. Со двора отвечали ей таким же весёлым ржанием лошадиные голоса.
Под плетнёвым половнём против избы два здоровые мужика, сыновья Ивана, дружно стучали топорами, прилаживая грядки к тележному ящику. Мужики глядели на подъехавший воз, не прекращая работы.
— Ишь, пострел, куда примостился! Что скворец на жерди, — смеялся Василий, дядя Матюшки. — Упадёшь, ротастый!
Дед снял ребёнка с лошади.
— Завозно, небось? — спросил Василий старика.
— Как теперь не завозно! Народушку слободно стало, всякий молотит. Какие возы с той недели ждут. Дожидаться черги — до Егорья прождёшь! Спасибо, упросил без черги мешочки помолоть. То-то и обернулся рано. Бабы дома?
— Картошку бросают.
— Варили что?
— Капусту с квасом нонче хлебали.
— Похлебать и мне… В брюхе с утра-то отощало, — говорит старик, ведя лошадь во двор и принимаясь развязывать супонь. — Эй, Матюшка, хозяин молодой, отнеси дугу! Куда же ты?
Но молодой хозяин уже уплетал в избу к печке, себе за разживою.
Агрономия в женском учебном заведении
Генеральша Татьяна Сергеевна была в большом огорчении в первый месяц своего пребывания в Спасах. По её мнению, всё было бессовестно запущено и разорено в её хозяйстве. Обои в доме полиняли и кое-где отстали, оконные задвижки и ручки на дверях заржавели, так что едва можно было их отчистить, а пакет в зале и гостиной сильно потрескался. Но особенно возмутило Татьяну Сергеевну печальное состояние сада, «моего старого доброго сада», как она всегда говорила о нём. С балкона уже едва можно было сходить, потому что в нём погнили перила, доски и балки. Круглая стеклянная беседка, называвшаяся у генеральши «La rotonde», а у дворовых людей «шишом», была давно обращена в голубятню, так что поля нельзя было видеть под слоями гуано, а о стёклах, разумеется, и помину не было. На цветниках перед домом не только росли леса бурьяну, но и целые кусты одичавшего вишняка. Из всех выдумок культуры отстояли себя среди глуши крапивы, польтя и репейника только высокие султаны амарантуса да яркие букеты ноготков. В оранжерее стена была подмыта водою и вывалилась, вьюшки повыломаны из печных гнёзд, и всё, что можно было красть, раскрадено самым добросовестным образом. От купальни среди пруда оставались грустные воспоминания в виде дубовых столбов с зарубленными шипами, а хорошенький паромчик с решёткою, который ходил по канату между купальнею и пристанью, теперь тоже сгнившей и обсыпавшейся, сопрел просто в трут вместе с тесовым навесом, под который он обыкновенно ставился в саду на зиму. Словом, старый обуховский сад, который покойный Сергей Трофимович разводил с таким трудом и настойчивостью, выписывая из далёких мест редкие сорта яблонь, груш и слив, обратился теперь в какой-то лес больных и искривлённых деревьев, заросших, как шерстью, жёлтым и серым лишайником и почти не пропускавших сквозь себя свет. Правда, мещанин Бабкин из подгородной слободы уездного города Шишей, занимавшийся прасольством, аккуратно каждый год снимал генеральский сад, платя за двенадцать десятин с сеном и плодами по четыреста рублей, и не видел ничего предосудительного в том, что рука садовода десять лет не прикасалась ни к одному его дереву. В последние годы и сам беспечальный мещанин Бабкин стал что-то раздумывать, отчего это в обуховском саду яблоки стали слабы и червивы. То, бывало, из бунта вынешь, как кремень крепок, а теперь ещё и в бунты не вяжут, весь расслабнет и станет преть. Московский купец перестал и брать обуховский яблок, говорит, даром не нужно. Да и обсыпаться стал от ветров уж без всякой меры.
— Вот нонче какое изделие пошло! — объяснял по этому поводу мещанин Бабкин. — Земли совсем отощали; что хлеб теперь, что яблоко, куды против старины!
Только куча тёмных островерхих елей на скате холма, да посаженный в центре круглой поляны могучий сибирский кедр одни продолжали расти, крепнуть и красоваться среди этой хилой природы, вдвойне изуродованной, сначала культурою, потом запустением.
Мисс Гук, сопуствовавшая с детьми Татьяне Сергеевне при обзоре сада, на все возгласы, жалобы и причитанья впечатлительной барыни утешала её уверением, что ни в одной ферме английского крестьянина, тем менее в замке английского лорда, m-me Обухова не могла бы найти такого непозволительного запущения. Учёная мисс даже сравнила невинный обуховский сад с девственными лесами Ориноко, о которых она читала недавно в Гумбольдтовых «Картинах природы», переведённых на английский язык.