Черняховского, 4-А
Шрифт:
Когда женщина с трясущейся головой ушла, Марья Ивановна коротко рассказала о ней: это писательница из Саратова, ненадолго приехавшая сюда к дальним родственником. Пробыла в заключении около двадцати лет, в основном на Колыме, и хлебнула всего: копалась лопатой в вечной мерзлоте, грузила бочки с рыбой, деревья валила… Начальство невзлюбило её за острый язык (я невольно взглянул при этих словах на Раису Абелевну) и измывалось по-всякому. Из штрафного изолятора не вылезала. Однажды поместили её туда к отпетым уголовницам во главе с их старостой — красивой, совершенно
— В переводах Иринарха Введенского, — вставила Раиса Абелевна, — столь же близких к Диккенсу, как кошка к тигру.
— Но всё равно, — сказала Марья Ивановна, — старик Чарльз обрадовался бы, узнав, как послужил людям… А начальник лагеря, — продолжила она, — не успокоился и укатал Серафиму на дальнюю командировку, как там выражаются, на сей раз в бригаду к мужчинам-уголовникам. А была она, трудно сейчас поверить, молодая, красивая, и голова не тряслась… Да это и не важно там… Но слухи об её даре рассказчицы туда уже дошли, и её тоже не тронули…
Что ещё с ней было? Подругу тамошнюю как-то пыталась спасти… Балерину бывшую. Её на лесоповал собрались отправить. Начальником лагеря тогда уже другой был — Серафима его когда-то на воле знавала. Он даже ухлёстывал за ней. И она добилась, чтобы он её принял, и упросила не отправлять подругу на работу в лесу, а взять в клуб — пускай там готовит самодеятельность и сама танцует. Только не знала она, а подруга не говорила, что ещё до ареста оставила сцену из-за болезни сердца. Так что… умерла прямо на сцене. А с Серафимой тоже…
Марья Ивановна замолчала.
— Что тоже, Муся? — спросила Раиса Абелевна.
— Как-то группу заключённых на пересуд отправляли, на «большую землю». Серафиму не включили, и она собралась уже хлопотать, жалобы писать. Но что-то словно подсказало ей: не надо, не суетись… не сейчас… Она и других кое-кого стала отговаривать, да только разве отговоришь… На неё как на психопатку смотрели… В общем, пошёл ко дну тот пароход в Татарском проливе.
— И все утонули? — спросил я.
— Команду спасли… Ладно, довольно этих страхов… Ещё чая?
* * *
Было почти темно, когда мы с Раисой Абелевной вернулись в дом творчества. Я поднялся к себе на второй этаж, ключ от комнаты торчал в замке: двери здесь не запирали. Вошёл, и в полутьме сразу бросилась в глаза фигура на кровати. Что такое? Неужели Римма приехала? Что-нибудь случилось?.. Нет, непохоже на неё — это кто-то очень крупный… Что за чёрт?.. Фигура пошевелилась, послышался храп — определённо, мужской. Может, я не туда попал? Нет, вон на полу мой чемодан. А рядом какое-то пятно. Кровь?..
Пошарив по стене, я щёлкнул выключателем, и в свете трёхрожковой люстры передо мной предстал спящий Генитальев. А лужа
— Пьяный хам! — заорал я, невольно продолжая разговор за столом. — Не мог у себя в комнате?.. Пошёл отсюда!
Преодолевая отвращение, я тряс его могучие плечи. С трудом он открыл глаза, приподнял голову.
— Чего надо? — пробормотал он. — Зачем будишь?
— Вставай! Пошёл вон! И вытри за собой!
Но я понимал, что если первые два распоряжения в конце концов будут выполнены, то третье мне придётся выполнять самому.
Он раскачивался, сидя на моей кровати, и что-то бурчал.
— Ключ… — услышал я. — Где мой ключ? Зачем ключ взяли? Я знаю… — Он прищурился. — Это они… Им всё надо.
— Иди отсюда! — в который уж раз крикнул я.
— Отсюда? — с подозрением спросил Генитальев. — Откуда «отсюда»? Я у себя дома, кажется. В своей стране… А почему ключ мой взяли? Всё вам нужно…
— Уйдёшь ты или нет? — завопил я. — В милицию звонить, что ли?
Внезапно он встал с кровати. И стоял, слегка пошатываясь.
— Зачем в милицию? — отчётливо выговорил он. — Я уйду… уйду, и делу конец… Пардон… Ключ украли… Они тут везде… тсс… — Он приложил палец к губам.
— Давай, давай, — сказал я. — Быстрей.
Я просто не знал, что говорить: он был похож на психа. Пьяный в дымину псих — это уж перебор.
Он пошёл к двери, но потом остановился, с сомнением оглядел меня, сокрушённо покачал головой и спросил:
— А ты… тоже?
— Тоже, — ответил я.
— Прискорбно, — последовал ответ.
Дверь он закрыл на удивление осторожно.
3
Дни в Голицыне замелькали, как и положено им мелькать по законам природы. Я уже обтопал почти все проспекты посёлка, познакомился почти со всеми обитателями Дома, в том числе с его директрисой, старой, но энергичной женщиной из семейства Корш, бывшей владелицей этого дома, а также с поварихой, официантками («кушать, пожалуйста!») и с огромной кавказской овчаркой Джульбарсом, который сидел на цепи, но позволял мне себя гладить и кормить, и кого я, по прошествии некоторого времени, убедившись в его добром нраве, начал тайно спускать с цепи по ночам, представляя это так, будто он сам срывается, а потом, поскольку обходилось без конфликтов, делал это уже открыто.
Что касается постояльцев Дома, их тоже я узнавал всё лучше — и тех, кого увидел в день приезда, и прибывших позднее, среди которых был хорошо известный в России монархист и лидер правого крыла Государственной Думы 86-летний Василий Шульгин, один из создателей Добровольческой Белой Армии, принимавший когда-то отречение последнего российского императора. В конце войны его нашли и арестовали в Югославии, где тот пребывал в эмиграции, и двенадцать лет он провёл в заключении, а теперь вот разрешили даже отдохнуть под Москвой. Сейчас это был тихий вежливый старик с изысканными манерами, и потому казался актёром, хорошо играющим роль аристократа.